На Юрку я некоторое время обижался. Получалось, что и меня, нас с Таней, он считал обычным местным быдлом, скрывал от нас так же, как и от прочих, суть. И ведь мог доскрываться – вот что особенно меня злило! А не будь я таким целомудренным идиотом да постучись в тот дождливый вечер в окно его кабинета – и он наверняка решил бы, что это от меня пошла сплетня. Какое же счастье, что дурацкая и довольно, как я теперь понимаю, банальная идея серии с голыми манекенщицами отвлекла меня от действительно прекрасной натуры, от человека в сталинском костюме, с лицом статуи…
Потом я перестал обижаться. Мне хватило воображения представить себе тот ужас, в котором они жили, Юра и его избранник, тот страх, который ломал их, ту непреодолимую тягу, которая была их счастьем и обрекала их на чудовищный риск. Однажды я сказал Тане: представь себе, за то, что мы спим вместе, нам полагается тюрьма, ты готова? Она заплакала, отвернулась, обхватив голову руками…
Существование сделалось простым и прозрачным. Я ездил по заводам и снимал передовиков, Таня через сутки дежурила в больнице, Юрка целыми днями сидел в своем кабинете, пил коньяк, а одежду к весеннему показу закройщицы, казалось, шили вообще без его участия. С Галкой они виделись только в доме моделей и уже нигде и никогда не появлялись вместе – спектакль кончился.
Манцевич ко мне почти не обращался, здоровался кивком, только однажды я заметил, что во время планерки он рассматривает меня. Встретив мой прямой ответный взгляд, пожал плечами и отвернулся…
Кое-как, словно это была очередная халтура, я доснял свою серию и заказной бандеролью с центрального почтамта отослал в чешскую «Фотографию». Что отправление дойдет по адресу, я не верил.
Мы все капитулировали. Тогда казалось, что пожизненно.
Однажды со своего четвертого, вечерочного этажа «Дома печати» спустился Наумыч, зашел в наш фотографический тупик, где в это время я в одиночестве просматривал негативы очередного фотоочерка о маяках соцсоревнования. Старик присел на стол, презрительно отпихнув пленки, поглядел мне в глаза с неподдельным сочувствием, вздохнул…
– Жалко мне вас, молодых, – характерным жестом, будто собирая лицо в горсть, он провел ладонью от лба к подбородку, – долго еще вам мучиться…
И ушел, не простившись.
В начале декабря, сразу после Дня Конституции, мы провожали Юрку в Москву – он уволился и уезжал в неизвестность. «Не знаю, какой я художник, хороший или так себе, но теперь уж точно свободный», – сказал мне по телефону, приглашая прийти на вокзал. Застольных проводов не было…
Мы стояли под ветром, несущим мокрый липкий снег, молчали. На первом перроне, с которого всегда отходил московский фирменный, народу было, как обычно, полно, встречалось много знакомых, словно на проспекте – все, кто в городе представлял собою что-нибудь, часто ездили этим поездом…