Вечерело. На пароходе горели экономные огни, едва слышно работала машина, когда в каюту Щукиных осторожно постучался капитан. Представился. Был он вежлив и деликатен и уже ничем не походил на корсара.
– Вы, возможно, обо мне плохого мнения, но побудьте там, у них, – он махнул рукой в сторону то ли Турции, то ли Европы, – и вы меня поймете. Мы страна общинная, у нас бедных жалели, даже арестантам пироги пекли, выносили, а у них каждый за себя, и если без денег – замерзай на свалке, никому не нужен… Вы, мне еще в Севастополе докладывали, господин серьезный, понимающий. Мне то ли без дела в Севастополе болтаться, то ли рискнуть… Вы ведь тоже, я так понимаю, стремитесь покинуть Крым… Я к тому, что здесь, в море, часто попадаются турецкие шефкеты с ворованным английским углем, продают нашему брату. Коммерция на ходу.
– Вы капитан, вы и принимаете решения, – сухо сказал Щукин. – И несете ответственность за судьбу людей и судна.
– Оно верно. – Капитал погладил сивые усы. – Эх, а раньше по Крымско-Кавказской линии минута в минуту ходил, хоть часы сверяй.
Ночью Таня вышла на палубу, кутаясь в шаль. Щукин, положив в карман браунинг, вышел следом, остановился неподалеку: понимал, что дочь хочет побыть одна, и в то же время она должна ощущать его присутствие, его участие и любовь. Негоже человеку быть едину. Особенно в те минуты, когда он покидает Родину, дом, и покидает, вероятно, навсегда…
Щукин знал, что и бывалые, обстрелянные офицеры, случалось, бросались вдруг вниз головой с высоких бортов, когда до них доходила наконец одна простая мысль: родных берегов больше не будет. Ни-ког-да.
Он наблюдал за Таней, стоявшей, кутаясь в шаль, у леера. Ах, красивая выросла у него дочь. Но непредсказуемы требования женской природы. Она влюбилась во врага. Монтекки, Капулетти… Будь мирное, не расколотое революцией время, отдал бы он дочь за капитана Кольцова, офицера-фронтовика, пусть и левых взглядов, – и был бы счастлив на свадьбе, радуясь ее счастью. Так это возможно, так, в сущности, близко: только зажмурься, забудь о делении на белых и красных. Русский народ, что же ты наделал, что натворил? Разделился в себе самом, и горе тебе…
Вдруг загрохотали якорные цепи. Щукин удивился: он знал, что глубины здесь до тысячи метров. Какие якоря! «Кирасон» развернуло носом к ветру, и он вновь продолжил дрейфовать.
Отведя Таню в каюту, Николай Григорьевич поднялся в капитанскую рубку. Палуба отсюда казалась покрытой чем-то вроде кротовин – темных кочек свежей земли, насыпанных подземным зверьком. Это беженцы, у кого не было денег на каюту, ночевали, накрывшись чем попало, на палубе. Многие кучки зашевелились, когда прогремели якоря и пароход повернуло.
В рубке горели слабые лампочки, и то в полнакала. Капитан был занят, вместе со штурманом они что-то высчитывали по лоции. К Щукину тут же подошел уже знакомый ему бойкий помощник, проникшийся к полковнику