До рассказов, долгих бесед, особенно с историями, здешний люд весьма был охоч. И потому Хродигайс, почти не сдерживая радости, заревел, подзывая младшего сына, а когда тот нескорым шагом подошел и с достоинством поинтересовался, чего батюшке угодно, батюшка наказал к Гундульфу идти и передать: так, мол, и так, пусть завтра к вечеру соберет людей. Хочет, мол, хродигайсов гость потешить в знак благодарности все село, песню спеть о богах и героях. И песен таких у него, добавил Хродигайс уже от себя, целая котомка.
Юноша хмуро на Ульфилу поглядел и вдруг не выдержал – улыбнулся. Кто не любит послушать, если долго и складно врут.
У Гундульфа дом большой, из ивового прута плетеный, глиной обмазан. Прочное жилье и красивое. А тут еще холстину везде повесили, и у входа, и по стенам. Где могли, букетов наставили. Двери открыли, ставни сняли, чтобы больше света было. И собрались байки слушать, как было обещано.
Хродигайс немного смущался гостя своего показывать – больно уж неказист. Но деваться некуда, коли сулил. И выдал сельчанам епископа – вот он каков.
Засмеялись вези. И женщины, что у входа теснились, захихикали, рты ладошкой прикрыли. Ибо в те первые годы служения был Ульфила оборванец знатный.
Поглядел на народ из-под растрепанной челки, хмыкнул.
Ну вот, собрались во имя Божье. И не двое, не трое, а человек тридцать, светловолосые, рослые, как на подбор, – народ воинов. Вспомнил Доброго Пастыря, про которого толковал ему Евсевий (уже прощаясь). Поди преврати вот этих в ягнят стада Христова.
Хороша же паства, если пастырем ей поставлен волчонок.
Конечно, этот Ульфила был блаженный. Конечно, этот Ульфила мечтал быть и Давидом, и Моисеем, и Иисусом. Отчасти он и был каждым из них – как любой блаженный.
Стоило только поглядеть, как взялся за проповедь в доме Гундульфа. Заслушались и горняки, и кузнецы, и даже погонялы рабов с золоторудной шахты, где люди травились ртутью и мерли, как мухи (рабов слушать истории не допустили, не для всякого воина места хватило).
И что, спрашивается, уши развесили?
Ну да, епископ новой веры пожаловал. И не ромейский, за которым толмач, спотыкаясь через слово, кое-как переводит. Свой, готский. Что невзрачен с виду – то быстро забылось.
Уж и свет закатный залил золотом взгляд звериных его глаз, а он все говорит и говорит нараспев, едва не поет, и все на память, да так складно. Горняки Маризы тогда впервые Слово Божье толком расслышали.
Раньше, когда прежние проповедники приходили, больше догадывались вези, чем понимали. А тут слушали Ульфилу и казалось им, будто Господь писание свое издревле специально для них и приготовил. И то сказать, чем вези хуже евреев или греков? Разве настолько тупоумны, чтобы такую простую историю не понять? Да и что тут особенного понимать? В рассказе Ульфилы все ясно было и просто, как будто в соседнем селе, за перевалом, случилось.
И вот один муж могучий, из тех, что руду в ступе дробить поставлен, все слушал-слушал, губами шевелил,