Ведь это был как раз поворотный пункт нашего внутреннего развития. Жестокий урок только что был дай Западом северо-восточному колоссу. Сторонников николаевского режима, конечно, было немало в тогдашнем Петербурге. В военно-чиновничьей сфере они преобладали. И ни одного сокрушенного лица, никаких патриотических настроений, разговоров в театрах, на улице, в магазинах, в церквах.
И молодежь – те студенты, с какими мы виделись, – не выказывала никаких признаков особого подъема духа, даже и в сторону каких-либо новых течений и упований.
А мы нашли здесь довольно большую семью казанцев – студентов восточного факультета, только что переведенного в Петербург. Многие из них были "казенные", и в Казани мы над ними подтрунивали, как над более или менее "восточными человеками", хотя настоящих восточников между ними было очень мало.
Здесь в каких-нибудь два полугодия они сильно отшлифовались, носили франтоватые мундиры и треуголки, сделались меломанами и даже любителями балета. "Казэнными", с особым произношением этого слова, их уже нельзя было называть, так как в Петербурге они жили не в казенном здании, а на квартирах и пользовались только стипендиями.
Из моих товарищей по нижегородской гимназии я нашел здесь Г-ва, моего одноклассника. В гимназии он шел далеко не из первых, а в Петербурге из него вышел дельный студент-юрист, работавший уже по истории русского права, погруженный в разбирание актов XVI и XVII веков.
И в этом серьезном малом (он умер тотчас по выходе из университета) я не нашел какого-нибудь особого подъема в смысле общественном.
У него и у бывших казанцев мы успели познакомиться с дюжиной других петербургских студентов. Общий уровень был выше, разговор бойчее и культурнее и гораздо более светскости, даже и у тех, кто пробивался на стипендию. Я не помню, чтобы мы зачуяли какие-нибудь особенные настроения, чтобы вольный дух сказывался в направлении идей и в тоне разговоров. Но прежний режим уже значительно поослаб, да в огромном городе и немыслим был надзор, который и в Казани-то ограничивался почти что только контролем по части соблюдения формы и хождения в церковь.
Когда через два года мне привелось провести зимние вакации в студенческом обществе, "дух" уже веял совсем другой. Но об этом ниже.
Зима 1855–1856 года похожа была на тот момент, когда замерзлое тело вот-вот начнет оттаивать и к нему, быть может, вернется жизнь.
Но большая жизненность уже сказывалась в отсутствии гнета, трусливых разговоров, в какой-то новой бойкости и пестроте.
В сущности, так и должно было случиться. Севастопольский погром стоял уже