– Значит, вся эта придворная смута порождена всего лишь беседой с принцем де Конде, – задумчиво произнес Хмельницкий. – Странно. Понимаю, что дело не в самой беседе, состоявшейся в Париже, а в том, как ее преподнесли в Варшаве, но ведь и такой поворот событий следовало предвидеть. – И покаянно, как показалось де Брежи, замолк.
Уточнять, о какой именно беседе идет речь, а их было несколько, и что в ней вызвало столь бурную реакцию иезуитских кругов Польши полковник счел бестактным. Впрочем, он догадывался, что крамольной оказалась как раз та беседа, в которой принц, не рассчитывавший получить корону Франции, вдруг откровенно заговорил о видах на поблекшую корону Польши. Да к тому же рьяно отстаивал идеи протестантской лиги ряда западноевропейских стран и возглавляемую Францией борьбу этой лиги против католического союза во главе с Австрийской империей. Отстаивал, хотя и понимал, что главной идейной силой и главной опорой этого союза является орден иезуитов, последователей Игнация Лойолы, который в последние годы превратил католическую Польшу в свой форпост на восточных землях Европы.
Само собой разумеется, что, прослышав об этих переговорах с главнокомандующим войсками Франции, в столице Речи Посполитой неминуемо должны были занервничать и попытаться использовать слух о предательстве не только против него, Хмельницкого, но и против самого короля.
Естественно, полковник до сих пор помнил эту встречу с принцем де Конде во всех мельчайших подробностях. Слишком уж болезненно затронуло его все то, что было высказано французским главнокомандующим. Как помнил и то, что, в общем-то, они оказались единомышленниками. Если только могут считать себя единомышленниками принц, наследник короны, и главнокомандующий вооруженными силами могущественной Франции, и безвестный казачий полковник, не имеющий под своим командованием даже плохо вооруженной сотни.
На что, собственно, рассчитывал Конде? Неужели не понимал: нет и быть не может никакой уверенности, что хотя бы часть казачества поддержит какую-либо идею, взлелеянную в бунтующей душе этого украинского офицера?
Скорее из растерянности, нежели из истинного желания услышать имя доносчика, Хмельницкий спросил графа о том, о чем в любом случае спрашивать не следовало бы:
– Простите, не известно ли вам, кто именно привез в Польшу эту черную, воистину иезуитскую весть?
– Вы ответили на свой же вопрос, назвав весть «иезуитской». Но, если настаиваете, могу уточнить.
– Настаивать не смею. Решите сами, ваша светлость.
– Она была вложена в уста пребывавшего с вами представителя польского правительства майора Корецкого. Но лишь вложена. Он – всего лишь глашатай того, что хотели поведать польской иезуитской шляхте, костелу и сенату отцы могущественной, всемирной, хотя и тайной, иезуитской империи. Впрочем, почему вдруг «тайной»? Почему мы до сих пор называем ее «тайной»? Другое