На железной кровати, в углу, лежал кто-то и спал.
– Вадим Петрович! – негромко окликнул Алексей. Спящий от первого звука вздрогнул и вскочил.
– А? а? Что вы сказали, Алешенька? – быстро зашептал он, поправляя на шее широкий черный шарф, в который был закутан, как в платок.
– Послушайте, Вадим Петрович, – сказал Алексей, – чего вы там спите? Мне до смерти скучно, я устал. Пойдемте-ка прогуляться.
Вадим Петрович замахал рукой, как будто Алексей предложил ему совсем невозможную вещь. Он медленно, на цыпочках, подошел к столу и сел рядом на кончик стула.
– Что вы, Алешенька, – гулять, а Елена Филипповна? – Ведь там – гости. Ведь она только потому и позволила уйти оттуда, что послезавтра латынь у вас.
Алексей вздохнул.
– Голова болит, – сказал он покорно.
Вадим Петрович сделал встревоженное лицо. Он имел вообще очень странный вид. Это был молодой человек, лет двадцати трех, не более. Волосы на голове, тщательно подвитые, лежали странными фестонами. Лицо с рыжеватыми усиками выражало не то глупость, не то женственность. Весь он как-то извивался и кривлялся, беспрестанно поправляя то волосы, то рукава рубашки, то закутывался в черный шарф, с которым никогда не расставался.
– Ах, Алешенька, – промолвил он, закатывая глаза, – пойдемте, право, пойдемте в гостиную. Голова болит, устали, а там – гости. Я сам устал, да вот теперь отдохнул у вас. А там я вам сыграю что-нибудь.
Алексей покорно встал, поправил парусиновую блузу с гимназическим поясом и проговорил:
– Да ведь Люба там, ведь эта Люба, Вадим Петрович…
– Знаю, знаю, она мне самому противна, – галка черная, ворона с березы! Ну да я ее от вас отведу…
И Вадим Петрович маленькими шажками, осторожно ступая на высоких каблуках, последовал с Алексеем в залу.
В зале, точно, сидели гости, но было невесело и тихо. В одном углу сам генерал Ингельштет, – уже седой, с добродушным выражением лица, – играл в карты. Партнеры его были тоже люди пожилые. На диване сидела мать, Елена Филипповна, с работой, окруженная несколькими дамами. Она работала неспокойно, торопливо; ее белые сухие пальцы нетерпеливо и зло перебирали вышивку, как будто бы она работала поневоле. Когда вошел Алексей, она быстро подняла вверх светлые ресницы и взглянула на него своими бледными глазами.
– Ты кончил? – спросила она.
Голос у нее был такой же бледный, как и глаза, точно равнодушная вода падала с крыши после долгого дождя.
– Садись. Вот Вадим Петрович нам сыграет что-нибудь.
– Ах, ах, уж я не знаю, – забормотал Вадим Петрович, однако приближаясь к роялю, – ну, уж я вам Листа сыграю.
Он открыл рояль и заиграл. И без его предупреждения можно бы знать, что он будет играть Листа. Вадиму Петровичу только один Лист и давался. За Листа ему покровительствовали все барыни губернского горда: доставляя ему уроки музыки, рекомендовали приезжим знаменитостям, грели и питали. Вадим Петрович был как бы их общим сыном. Он не знал и не имел никакой родни, нигде не учился, был полуграмотен. Его считали за ребенка и пророчили ему будущность.
Зато Вадим Петрович блистательно играл Листа: пальцы так и бегали по клавишам, то сыпались, как горох, и ужасающие пассажи были ему нипочем. Правда, Вадим Петрович не мог сыграть даже самую простую сонату Бетховена; но зачем губернским дамам, покровительницам артистов, – сонаты Бетховена? Переложение Листа – для них вполне достаточно.
Алексей отошел к отворенному окну. Там была весенняя южная темнота. С улицы пахло пылью и цветущими каштанами. Близкие, большие звезды двигались на небе.
Алексею было неловко – ему все казалось, что мать следит за ним взглядом. Он отодвинулся дальше, так что его нельзя было видеть, и в ту же минуту к нему подошла смуглая девушка, которая до тех пор сидела поодаль, около рояля.
– Алеша, – произнесла она тихо.
Трели Вадима Петровича заглушали ее голос. Однако Алексей ее услыхал.
– Послушайте, Алеша, – продолжала она, – вы не хотите больше приходить к нам, играть на скрипке?
– Мне теперь некогда, – проговорил Алексей, – экзамены…
– Нет, скажите, что вы не хотите, скажите просто. Ну что ж, мне это больно все, конечно, но мне другое еще больнее. Зачем вы Алеша, мать огорчаете?
Алеша вздрогнул, как будто на него брызнули холодной водой, и ничего не сказал.
Люба подождала немного и продолжала:
– Это ужасно, что вы мать огорчаете. Это для нее – смерть. Я вижу, как она мучается. И так она мучается каждым вашим непослушанием, даже самым маленьким, а тут вдруг вы задумали такую вещь. Нет, это ее убьет. Двадцать лет не расставалась с единственным сыном, знает, какой вы несамостоятельный, как за вами нужно следить – и вдруг позволить поехать вам Бог знает куда на четыре года! Никогда она этого не позволит, да и не понимаю я, как вы можете