В деталях зрелища, складывающихся в убогость, нет никакой активности, они словно лишены напора, будто сделаны из картона.
– Ты дыши, дыши, сын, дыши давай полной грудью, – угощал меня сырыми воздусями щедрый отец.
Шагая, он прогонял через себя литры свежего воздуха, как баян.
– Фитонциды, фитонциды – произнес он нараспев начало неведомой мне раздольной песни.
И, мощно дыша, мы шли по темнеющей дороге. Молча, чтобы не исказить напряжение осенней свежести живых тревожных лесов. Они взбирались надежной волной на косогор. Я быстро привык к рыхлому свету сумерек.
Отец прервал молчание. Попросил меня подержать нетяжелую сумку со скудной банной амуницией – чекушкой водки, веником, мочалками и сменой белья.
Не отворачиваясь от меня, он расстегнул пуговицы на штанах, выудил мягкую дугу своего члена, чтоб облегчиться.
– За компанию? – склонил он голову, глядя мне в глаза.
В лице его что-то изменилось. То ли он чуть ослаб, то ли что-то еще. Но обычные его напряжение и натужность явно ослабевали. Мне показалось, что жесткая прокладка, пролегающая между черепом и сдержанной мускульной маской, смягчилась, разгладилась, и по ней прошли какие-то легкие токи. Будто я его узнавал… Он был легко освещен изнутри.
Струя урины, резким шумом буравя холодающий час, ввинчивалась в обочину, в ее мякоть. Это был бесконечный эпизод, и мне казалось, что все, заизвестковываясь, застывало. Сдвинуться даже на микрон было невозможно. Этот эпизод годился для эпического полотна, так как в нем нет ничего дерзновенного и омерзительного. Я удерживался в нем не банальной силой своей тяжести или волей случая, что свел меня с отцом, а напряжением животной тревоги и душевного отвердевающего вещества. Будто вот-вот начнется буря и сметет меня и отца с этого безнадежного потемневшего клочка сиротского времени.
И этот эпизод оказался воистину гигантского размера. Он до сих пор давит и теснит меня.
Вот – мы оба с ним, с моим несчастным отцом, – абсолютная быстротечность, и мы, в сущности, – одни на всем белом свете, тревожно обступающем нас.
Отец виделся мне как сквозь сон. Я увидел все его неудачи. Увидел как он мне во всем признается. Во всех несчастьях. Так оно, впрочем, и оказалось.
Я не могу поручиться теперь за достоверность того события.
Я ни в чем не уверен. Только лишь в том, что к нам обязательно придет смерть. К нему – пусть во сне как завершение тяжелой и долгой болезни. А ко мне… – пока не знаю.
А пока я смотрю на него. И когда он лишится своей текучей субстанции, может начаться что-то совершенно новое. Для нас обоих. Это было чем-то вроде жесткой неотменяемой связи.
«Вот я и увидел твой член», – подумал я тогда, не изумившись тому, что меня не коснулась и тень смятения, и во мне не пронеслось и легкой толики стыда.
И я не отвернулся, и я не почувствовал