– Три тыщи рублей! Да на эти деньги можно дворец построить…
– Ну, дворец, предположим, на три тыщи не построишь, а лет десять прожить безбедно можно. Всё, конечно, зависит от того, как жить. Если в карты играть да танцы французские с бабами танцевать, то и за три месяца можно всё растранжирить. У меня вот совсем другая жизненная теория. Читал ли ты исследование о природе и причинах богатства народов сэра Адама Смита?
– Давай лучше про полицию.
– Я пошел от Копнина к вдове Эмина, Ульяне…
– Да причем полиция-то тут?
– Да притом, что у вдовы я столкнулся с одним человеком, всё записывавшим что-то в тетрадку и расспрашивавшим, не знает ли вдова о каких-нибудь встречах Эмина с подозрительными людьми. А накануне сочинитель встречался с тобой и со мною, пил пиво в аустерии. Получается, что подозрительные лица, которых разыскивает полиция, это мы с тобой и есть… Смекаешь?
– Смекаю… Так что делать-то теперь?
– Молиться… Ой, прости, я забыл, что ты вольтерьянец.
Мы спорили еще часа два или три. Я предложил пойти в полицию и честно обо всем рассказать, но премьер-министр меня отговорил. В полиции, сказал он, не будут слушать наших слов, а просто посадят в кутузку, ибо у сирот из Воспитательного дома дурная репутация.
Эмина хоронили на Колтовском[93]. Было холодное весеннее утро, северные болота, окружавшие кладбище, испускали ядовитый смрад. Я смотрел по сторонам и всё пытался понять: как же так получилось, что здесь, на берегах безымянных финских речек появились церкви и казармы, мосты и огороды, козьи пастбища и многочисленные кабаки. Этот город, подумал я, вечно пьяный, жадный и порочный город убил его. Был человек, молодой, талантливый, увлекавшийся, – и вот, человека уже нет, а есть только свежевырытая могила и сосновый гроб, с тем же запахом, что и его недостроенный дом, может быть, даже из тех же досок, которыми должен был быть устлан пол в детской. И что теперь? Теперь ничего. Пустота, смерть. The rest is silence.[94]
Я механически стал рыскать глазами и выискивать знакомых среди толпившихся у гроба. Знакомых не было, за исключением Лукина, бывшего секретаря Ивана Перфильевича.
– Вот и все, – сказал Лукин сухим, канцелярским голосом. – Закончилась русская литература. Ломоносов умер, Ельчанинов под Браиловом пал смертию храбрых, теперь Эмин вот.
– У вас, Владимир Игнатьевич, литература каждый год помирает, – тихо, в усы, но недовольно, с энергией отвечал его спутник, дворянин средних лет в вельветовом жостокоре. – Че-то никак не помрет, живучая тварь. Сами же Эмина ругали. Что чужестранец говорили, что зазнайка, а теперь благородную жертву из него сделать хотите, на алтарь российского просвещения положить?
Служанка, накануне выгнавшая меня, держала за руку маленького мальчика лет трех. Рядом со гробом плакала вдова; человек в вельветовом жостокоре, разговаривавший с Лукиным, подошел ко вдове и начал ее утешать. Как я понял, этот человек был распорядителем на похоронах. Поговорив