Единство русских людей перед лицом наполеоновской угрозы лишь по видимости могло напоминать в «Войне и мире» столь очевидное для современников событий соборное единение 1812 года. Вместо сплочения в духе Христовом (а иной соборности нет и быть не может!) тут со всей очевидностью проявилось совершенно новое, воображенное писателем единство: слияние отдельных «атомов жизни» в некоем общем для них «духе природы».
Образ пчелиного роя, стянутого к одному центру всепроникающим жизненным инстинктом, не случайно оказался в «Войне и мире» столь «говорящим», значительным. Особенно ярко он заявил о себе в тех эпизодах, где было показано оставление Москвы ее жителями. Изображая покинутый город, Толстой прямо сравнивал Москву с «обезматочевшим ульем». Точно так же возвращение москвичей на родное пепелище казалось ему подсказанным самой природой обживанием старой муравейной кочки. Вместо соборности тут заявлял о себе даже не коллективизм, а некое стихийное роевое чувство. Оно представляло собой безошибочный моральный инстинкт, который, по мысли писателя, не нуждался ни в каком руководстве.
«Мысль народная» у Толстого требовала не царя, но руководителя, по-домашнему понятного, умеющего слушать «пульс» непринужденной действительности, чуждого любым «отвлеченным» идеалам. Таким вождем оказался в «Войне и мире» русский главнокомандующий Кутузов. Если Наполеон выглядел у Толстого первым среди не понимающих естественную мораль, то Кутузов находился в центре тех, кто сберегал в себе ее непринужденные законы.
Русский полководец в «Войне и мире» полнее других чувствовал разлитое во множестве «клеточек жизни» абсолютное начало, это «личное безличное», найденное Толстым еще в молодые годы. Это хорошо понял Андрей Болконский, внезапно успокоенный после встречи с Кутузовым в Царевом Займище: «У него ничего не будет своего. Он ничего не придумает, ничего не предпримет, ‹…› но он все выслушает, все запомнит, все поставит на свое место, ничему полезному не помешает и ничего вредного не позволит. Он понимает, что есть что-то сильнее