Вскоре по прибытии Гоголь писал матери: «Петербург мне показался вовсе не таким, как я думал. Я его воображал гораздо красивее, великолепнее, и слухи, которые распускали другие о нем, также лживы. Жить здесь не совсем по-свински, то есть иметь раз в день щи да кашу, несравненно дороже, нежели думали. За квартиру мы (с Данилевским. – В. В.) платим восемьдесят рублей в месяц, за одни стены, дрова и воду… Съестные припасы также недешевы… В одной дороге издержано мною триста с лишком, да здесь покупка фрака и панталон стоила мне двухсот, да сотня уехала на шляпу, на сапоги, перчатки, извозчиков и на прочие дрянные, но необходимые мелочи, да на переделку шинели и на покупку к ней воротника до восьмидесяти рублей».
С первыми впечатлениями Гоголя от пребывания в Петербурге связаны и так называемые «петербургские повести»: «Невский проспект», «Нос», «Портрет», «Шинель», «Записки сумасшедшего», опубликованные в разное время. Писатель никогда не объединял их в цикл наподобие «Вечеров на хуторе близ Диканьки» или «Миргорода». Например, в третьем томе собрания сочинений 1842 года они соседствуют с повестями «Коляска» и «Рим». Тем не менее пять названных выше повестей Гоголя вошли в русскую литературу как «петербургские».
Образ Петербурга возник у Гоголя в 1831 году в «Пропавшей грамоте» и «Ночи перед Рождеством». Хотя тут уже намечены некоторые черты, которые были впоследствии развернуты в петербургских повестях, образ северной столицы здесь несколько условен, как бы декоративен. Гоголю понадобилось еще два года прожить в Петербурге, чтобы глубже проникнуть в сложную жизнь города. Тогда и начали воплощаться замыслы новых повестей.
Вот «Невский проспект» – в нем изображен Петербург дневной и ночной. Днем это «главная выставка всех лучших произведений человека. Один показывает щегольской сюртук с лучшим бобром, другой – греческий прекрасный нос, третий несет превосходные бакенбарды, четвертая – пару хорошеньких глазок и удивительную шляпку…». При вечернем освещении Невский проспект выглядит иначе. «Тогда настает то таинственное время, когда лампы дают всему какой-то заманчивый, чудесный свет». От уличного фонаря уходят, каждый в свою сторону, художник Пискарев и поручик Пирогов, оба мелкие неудачники. Один расстается с жизнью, другой легко забывает стыд и позор за пирожками в кондитерской и вечерней мазуркой. Выдающиеся критики и писатели того времени, например, Белинский, Аполлон Григорьев и Достоевский, – люди несходных убеждений, – одинаково восторгались гоголевским Пироговым как бессмертным образом пошлости (пошлости в смысле бездуховности).
Художник Пискарев мечтает о возвышенной красоте, а сталкивается с той же пошлостью, но в другом роде – с уличной женщиной. Гоголь изображает картину ночного города, как он чудится устремившемуся за своей мечтой художнику: «Тротуар несся под ним, кареты с скачущими лошадьми казались недвижимы, мост растягивался и ломался на своей арке, дом стоял крышею вниз, будка валилась к нему навстречу, и алебарда часового вместе с золотыми словами вывески и нарисованными ножницами блестела, казалось, на самой реснице его глаз».
Ночному Петербургу принадлежит и мечта Пискарева – его прекрасная дама, так жестоко обманувшая его эстетические иллюзии. «О, не верьте этому Невскому проспекту! – восклицает автор в конце повести. – Все обман, все мечта, все не то, чем кажется! Вы думаете, что этот господин, который гуляет в отлично сшитом сюртучке, очень богат? Ничуть не бывало: он весь состоит из своего сюртучка. Вы воображаете, что эти два толстяка, остановившиеся перед строящеюся церковью, судят об архитектуре ее? Совсем нет: они говорят о том, как странно сели две вороны одна против другой. Вы думаете, что этот энтузиаст, размахивающий руками, говорит о том, как жена его бросила шариком в незнакомого ему вовсе офицера? Совсем нет, он говорит о Лафайете».
Лирические или авторские отступления не особенность одних «Мертвых душ», но особенность всей прозы Гоголя. В каждой повести можно найти подобные отступления.
«Необыкновенно-странное происшествие», случившееся в повести «Нос», кажется «чепухой совершенной». Рассказчик как бы удивлен происходящим; он не берется объяснять того, что нос майора Ковалева оказался запечен в тесте, был брошен в Неву, но, несмотря на это, разъезжал по Петербургу, имея чин статского советника, а потом оказался на своем законном месте – «между двух щек майора Ковалева». Там, где линии сюжета могли бы все-таки как-то связаться, но не сошлись, автор объявляет: «Но здесь происшествие совершенно