Рано или поздно, но капитану Солженицыну неизбежно предстояло заплатить за честность и пытливость мысли. Приговор «за антисоветскую агитацию с попыткой создания антисоветской организации» был, конечно, трагической буквой судьбы, но само испытание сумой и тюрьмой стало духом судьбы. Драгоценно его собственное признание. «До ареста я тут многого не понимал. Неосмысленно тянул я в литературу, плохо зная, зачем это мне и зачем литературе… Страшно подумать, что б я стал за писатель (а стал бы), если б меня не посадили». Тюрьма и лагерь, лишив свободы, парадоксальным образом вызволили тот дар, который бился в нем с ранней юности, и зэк Солженицын взрывается литературным творчеством.
Жестокий реализм выпавших на его долю Лубянки и Бутырки, специальных и пересыльных тюрем от Москвы и Куйбышева до Омска и Павлодара, лагерей общего и особого режима от подмосковного Нового Иерусалима до Экибастуза, был таков, что существование писателя в них никак не предусматривалось. За найденный при обыске блокнот со стихами или рассказами можно было схлопотать второй срок. Путь писателя Солженицына в зоне начинался – с запойного сочинительства, которое, не имея выхода на бумагу, приговаривалось к немоте и загонялось в память. Но оно же стало могучей духовной защитой, ибо превращало каторгу в объект зоркого художественного наблюдения. Зэк, терпевший безмерные лишения, преображался в хроникёра-нелегала, который упорно копит впечатления, запоминает и, когда повезёт, тайно записывает. И Солженицын сложит гимн памяти – единственной надежной заначке, где только и можно держать сочинённое, проносить его сквозь этапы и шмоны.
Запретная литературная работа щедро вознаграждала сочинителя: в понурой колонне, под крики автоматчиков и лай собак, он испытывал такой напор мыслей и образов, будто его подымало над всеми и несло по воздуху; он запоминал километры стихотворных строк, тренируя память с помощью спичек и чёток; его обыскивали, «считали», гнали по степи, а он видел сцену сочиняемой пьесы, театральные декорации, цвет занавесов и каждый переход актеров. В такие минуты он был свободен и счастлив – будто совершил удачный побег.
Спустя много лет Солженицын скажет: «Я