Силантьевым, безусловно, нуждается в предисловии. Хотя бы потому, что эклога – древний жанр эллинской буколической поэзии, о котором не филолог, имеет, вероятно, зыбкие представления. Сужу об этом по придирчивому вопросу поэта к себе: «Знаете, что такое эклога?», – спросил он меня прежде, чем договориться о предисловии. Кстати, обращение к полузабытой форме радикально отличает эту книгу от первого сборника стихов нашего автора, который назывался полемическим утверждением, по крайней мере, для российского обывателя:
«Жизнь легка». Мне понравилась задиристость названия, и я, никогда ранее не читавший стихов Силантьева, слывшего кабинетным литературоведом, принялся с любопытством и с предвзятым снисхождением читать сборник. Но снисхождение скоро рассеялось. В сборнике ощущалось присутствие личности, и с первого стихотворения книга удивляла своими медитациями, лишенными жанровой определенности, неожиданным художественным пространством; в отличие от трехмерного оно имеет четвертое измерение, алогичное по отношению к трем первым, и это дает возможность вместе с автором увидеть мир совершенно в иной смысловой перспективе. Здесь действует прием «остранения», давно сформулированный В. Б. Шкловским. В процессе чтения начинаешь соглашаться с автором, что жизнь, действительно, легка, если удается за счет своей лихости и глубокомыслия достичь такого уровня бытия, где современный быт, присутствуя в каждом размышлении, тем не менее не «пудрит» тебе мозги. В книгу «Эклоги» он тоже инкорпорирован, скорее, имплантирован, но в соответствии с законами жанра выступает одним из элементов бинарной оппозиции «otium – negotium», что в переводе на язык родных осин означает «досуг – практическая деятельность». Честь первого художественного осмысления этой контраверсы принадлежит древнегреческому поэту III в. до н. э. Феокриту, который своих эклогах воспевал пастушескую жизнь. Словно изъятые из полисных связей, из круга привычных гражданских обязанностей, «пастухи» воплощают идеал частной жизни, потому что здесь торжествуют любовь, поэзия и возникает идиллия, напоминающая о «золотом веке». Подобная пастораль возникает и в буколических стихах еще одного известного автора эклог римлянина Публия Вергилия Марона, но в них поэтическая идея «золотого века» осложнена представлением о мировом круге, в котором один период жизни сменяется другим, потому что каждый из них находится под покровительством определенного божества. В эклогах Силантьева знаковую функцию семантических периодов круговратности выполняют времена года. Осложняется и выбор художественного пространства. Невозможность пасторали как этоса в век Вергилия оправдывается в его эклогах географическим смещением: действие происходит в Аркадии, одной из захолустных областей материковой Греции, в воображении поэта ставшей родиной буколической поэзии и парареальным топосом для аркадских пастухов. Мифопоэтическая Аркадия становится катарсисом для Психеи поэта, но историческое сознание отзывается в его эклогах меланхолией, которая как будто непроизвольно осеняет пастушеские стихи.
Эти особенности вергилиевой эклоги несомненно сказываются в книге Силантьева, но, как писала О. Фрейденберг, «первичные значения, взятые под углом зрения формообразования, показывают, что форма есть особый вид смысла, а смысл – будущие формы и структуры»[1]. Происходит переоценка, переформатирование эстетических и художественных ценностей, в результате которой эклога оказывается жанром современного поэтического сознания с неминуемыми для нашего времени внутренней конфликтностью и драматизмом экзистенциального выбора. Он неоднократно формулируется в стихах и становится лейтмотивом книги: «Быть целым – это такая скука / Будто яйцо катать по тарелке», – «Ты против собственной жизни напрочь», – «Тебя в себе осталось не больше, / Чем корочки хлеба, брошенной в пьянке», – «Ты существуешь не в такт сердцу. / Вопреки имени…». Наконец, развернутый манифест в том же духе:
…Ты можешь назвать себя как угодно —
Несуществующим стуком камня,
Ненастоящим блеском ветра,
Или отсутствующей тенью ночи.
Обманывать больше себя не нужно.
Неважно, семь тебе лет или сорок
Семь. Назови себя ветром, птицей,
Камнем себя назови или гадом.
Или вообще забудь свое имя.
Ты все равно останешься равен
Себе – найдешь ли себя, потеряешь.
Внутренний конфликт самосознания поэта провоцирует появление впечатляющего мортального тезауруса. В стихах около 20 упоминаний о смерти, хотя и здесь автор противоречит себе: «Какая пошлость говорить о смерти!». Впрочем, ни интонация, ни лексический строй мортальных высказываний не ассоциируется в текстах Силантьева с пошлостью, с наигрышем, с актерством или хулиганским вызовом, поскольку:
Сорваться можно в любую минуту.
Для этого не нужно лезть на скалы
Или над пропастью ходить по канату.
Достаточно просто остановиться.
Слова о смерти – это констатация неумолимого жребия, будущая встреча с которым неминуема,