Она долго, пока не докурила сигарету, сидела на пляже, заглядевшись на далекие огни, словно рассыпанные по спокойной черной воде. Потом, очнувшись, вздрогнула, будто предрассветный холодок проник под застегнутую доверху куртку, несмотря на поднятый ворот. Черт возьми. Там, в Кульякане, Блондин Давила много раз говорил, что она не создана жить одна. Ни за что, мотал он головой. Не такая ты девчонка. Тебе нужен мужчина, который бы держал тебя под уздцы и вел, куда надо. А ты была бы такой, как есть: милой и нежной. Хорошенькой. Мягкой. С тобой надо обходиться, как с королевой, или вовсе не быть с тобой. Ведь ты даже «энчиладас»[31] не приготовишь; да и зачем, если есть рестораны? А еще, милая, тебе нравится вот это. Тебе нравится то, что я с тобой делаю, и как я это делаю, и ты скажешь, – он смеялся, шепча это, проклятый Блондин, щекоча губами ее живот, – ты скажешь: ох, вот беда-то, когда меня сцапают и выпишут мне билет в одну сторону. Ба-баах. Так что иди-ка сюда, смугляночка моя. Сюда, поближе, еще ближе, и обними меня покрепче и не отпускай, потому что в один прекрасный день я умру, и тогда меня уже никто не обнимет. Как же мне жалко тебя, детка, как же плохо тебе будет тогда без меня. Ведь ты будешь совсем одна. Я хочу сказать: когда меня уже не будет, и ты будешь вспоминать меня и тосковать по всему этому… вот этому… и будешь знать, что никто никогда не будет делать этого с тобой так, как делал я.
Совсем одна. Каким странным и в то же время каким знакомым было для нее теперь это слово: одиночество. Когда Тереса слышала, как его произносят другие, или сама мысленно произносила его, слово это будто бы относилось не к ней: всякий раз при этом ей виделся Блондин – в одном своеобразном месте, где она как-то подглядывала за ним. Хотя, пожалуй, образ