– Русский? – гортанным, резким голосом спросила она. И когда я ответил утвердительно, засмеялась и сказала:
– Русский хорош, сарт плох.
Мы пошли рядом. Она почти ничего не знала по-русски, но все-таки мы разговаривали.
– И как они живут! – сказал мне Николай. – Замкнутые, оторванные от всего, запертые в стены дома. Все-таки какой дикий и неприступный еще Восток! Интересно узнать, чем она живет, чем интересуется…
– Погоди, – перебил я его. – Послушай, девушка, ты слыхала когда-нибудь про Ленина?
Она удивленно посмотрела на меня, ничего не понимая, а Николай пожал плечами.
– Про Ленина… – повторил я.
Вдруг счастливая улыбка заиграла на ее лице, и, довольная тем, что поняла меня, она ответила горячо:
– Лельнин, Лельнин знаю!.. – Она закивала головой, но не нашла подходящего русского слова и продолжала смеяться.
Потом насторожилась, кошкой отпрыгнула в сторону, глухо накинула чадру и, низко склонив голову, пошла вдоль стены мелкой торопливой походкой. У нее был, очевидно, хороший слух, потому что секунду спустя из-за поворота вышел тысячелетний мулла и, опершись на посох, он долго молча смотрел то на нас, то на голубую тень узбечки; вероятно, пытался что-то угадать, вероятно, угадывал, но молчал и тусклыми стеклянными глазами смотрел на двух чужеземцев и на европейскую девушку со смеющимся открытым лицом.
У Николая косые монгольские глаза, меленькая черная бородка и подвижное смуглое лицо. Он худой, жилистый и цепкий. Он на четыре года старше меня, но это ничего не значит. Он пишет стихи, которые никому не показывает, грезит девятнадцатым годом и из партии автоматически выбыл в двадцать втором.
И в качестве мотивировки к этому отходу написал хорошую поэму, полную скорби и боли за «погибающую» революцию. Таким образом, исполнив свой гражданский «долг», он умыл руки, отошел в сторону, чтобы с горечью наблюдать за надвигающейся, по его мнению, гибелью всего того, что он искренно любил и чем он жил до сих пор.
Но это бесцельное наблюдение скоро надоело ему. Погибель, несмотря на все его предчувствия, не приходила, и он вторично воспринял революцию, оставаясь, однако, при глубоком убеждении, что настанет время, настанут огневые годы, когда ценою крови придется исправлять ошибку, совершенную в двадцать первом проклятом году.
Он любит кабак и, когда выпьет, непременно стучит кулаком по столу и требует, чтобы музыканты играли революционно Буденновский марш: «О том, как в ночи ясные, о том, как в дни ненастные мы смело и гордо»… и т. д. Но так как марш этот по большей части не входит в репертуар увеселительных заведений, то он мирится на любимом цыганском романсе: «Эх, все, что было, все, что ныло, все давным-давно уплыло».
Во время музыкального исполнения он пристукивает