А трактирщик-цимбалист Янкель, захваченный эмансипационными веяниями новой эпохи, – кто он такой?
О социально-религиозном облике Янкеля из текста поэмы мы узнаём немало.
Он – верный клиент рода Соплиц, арендующий у них корчму, благочестивый еврей-митнаггед (т. е. религиозный традиционалист, противник хасидизма), оборотистый коммерсант, один из нотаблей местной еврейской общины, но – одновременно – и связанный с Яцеком Соплицею-Робаком польский революционер-конспиратор. Скорее всего, именно он первым занес в Беловежскую глушь польский революционный гимн – «Мазурку Домбровского»; именно он вместе с Робаком прячет у себя в корчме наконечники пик…
И что еще важно для нашего анализа: Янкель – некая духовная эманация самого Мицкевича, тайно носившего в себе памятование о своем дальнем еврейском backgrounds и – одновременно – сначала тайно, а затем и явно носившем в себе пламя польской революции.
Но это не всё. Мицкевич наделяет Янкеля собственным даром музыкально-поэтической импровизации[116], доверяет этому герою своей поэмы “koncert nad koncertami”: симipоническую (по существу) фантазию о судьбах Польши.
Здесь – самое время вспомнить о «Египетских ночах» Пушкина. Известно, что Мицкевич – один из прообразов итальянца-импровизатора, занесенного судьбой на петербургские гастроли. Мучительное промедление итальянца перед началом импривизации – промедление перед «приближением Бога»[117]…
Не случайно и Янкель мучительно медлит перед началом своего «концерта» и, уступая лишь ласковым уговорам Зоей, начинает импровизацию…
Оборотная сторона этой новой, освобождающей, пламенеющей истории открывается нам не только благодаря – если вспомнить Гершензона – «медленному чтению»[118] двенадцати книг поэмы, но даже благодаря самой ее композиции: от эйфорической 12-й книги – с героической щедростью Тадеуша и Зоей и янкелевым «Всеконцертом» – прыжок к первым строфам Эпилога, относящегося к событиям «Великой эмиграции», последовавшей за восстанием 1830–1831 г. Прыжок от величавого александрийского стиха двенадцати книг поэмы к нервному пятистопнику:
Biada nam, zbiegi, żeśmy w czas morowy
Lękliwe nieśli za granicę głowy!
Bo gdzie stąpili, szła przed nimi trwoga,
W każdym sąsiedzie znajdowali wroga,
Aż nas objęto w ciasny krąg łańcucha
I każdą oddać co najprędziej ducha.
(«Горе нам, изгнанники, когда в гибельное время //в страхе уносили мы головы за рубеж! // Ибо на какую бы землю не ступали – шла впереди нас тревога, // в каждом ближнем подозревали мы врага, // словно стягивало нас круговой цепью, // и дышать было всё труднее». – Эпилог, строки 5~10).
Вчитываясь в текст поэмы, мы постигаем всю многозначность этой новой, пламенеющей, раскрывающейся в своих, казалось бы, непредвиденных последствиях истории: общей истории и поляков, и евреев, и литовцев, и русских. Общей истории и Европы и мipa.
А огнестрельное оружие воспринимается как некая весть об этой многозначности, связанной, между прочим, и с порабощенностью человеческих судеб техническими усовершенствованиями.
Не