– Как? – рассмеялся Буров.
– Как?! Использовать одну восьмую в своих интересах. Если я сказал, ложись на мою кровать и спи, значит, так и делай, – договорил Горошин, сделав притворно-обиженное лицо, отчего сразу стал намного моложе.
– Есть, мой капитан! – шутливо подчинился Буров, обратившись к Горошину, как когда-то на танковом марше.
– То-то, – успокоился Горошин. И еще достаточно твердыми шагами снова направился в кухню. Там он сел и стал ждать, когда что-нибудь из съестного появится на столе…
Прошло минут пять.
Он сидел всё в той же позе, время, от времени поглядывая куда-то сквозь окно. Он совсем забыл и о еде, и о Бурове, и об одной восьмой. И вдруг увидел Тоню. Она стояла метрах в трех от него и не двигалась с места. Пахнуло каким-то вздором, мелким враньём, истерикой, привычными уверениями, что он – настоящий. Она одна знала, какой смысл она вкладывала в это многозначное слово. Со временем он понял, что большего, чем «настоящий», она не скажет ему никогда. Она говорила с надрывом, с нарастающим пафосом, модулируя голосом и взглядом крупных, серых, обрамленных темными ресницами глаз. Она курила одну за одной сигареты, плакала оттого, что он ей не верит, обещала доказать ему что-то такое, чего он еще про неё не знал, и сделать это сейчас, немедленно или умереть. И тоже немедленно и сейчас. В её глазах, которые иногда бывали цвета июльского неба, стояли слезы. Всё действо предназначалось всего лишь для того, чтобы убедить его в очередной лжи. А то, что он давно уже ничему не верит, и мысленно уже расстался с ней, она не понимала, И знал, что расстанется, едва ли ни в первый день знакомства, когда Бурмистровская жена Татьяна на первомайской демонстрации представила ему её, свою сестру Тоню.
– Антонина, – сказала она тогда, глядя на его подбородок порочными, с поволокой, глазами, от которых ему хотелось отвести свои.
Но молодой задор, только что полученная после окончания Академии звездочка и уверенность в себе приняли этот вызов. И как человек независимый и свободный, он протянул ей руку, о чем потом ни один раз жалел. Ни о чем другом не жалел, а о том, что протянул руку, жалел.
– Ну, что? Так и живешь один? – будто спросила Тоня, стоя сейчас в кухне в нескольких шагах от него Он не ответил, и вдруг почувствовал, что его тошнит, и собрался идти будить Бурова, чтобы она исчезла. Потому что именно он, Буров, вызвал к жизни эти воспоминания. Потом всё пропало. И он успел понять, что пришел сон, а то, что было до этого, была дрёма. Но он не хотел в сон. Он хотел в дрёму. И сработало. И опять он что-то увидел. Присмотревшись, понял – это был отец.
Он сидел на корточках в конце длинной, длинной дорожки их Уральского Ветряковского двора. Дорожка шла от тесовых ворот, мимо просторного дома с каменным цоколем и рублеными стенами, построенного Данилой. Она бежала мимо бочки с дождевой водой, мимо палисадника с крыжовником и упиралась в высокую поленницу березовых дров. Там-то, у этой поленницы,