Феликс вырвался наконец из объятий матери и жены и громко проговорил:
– Прощай, Марта, ты останешься вдовою мертвеца, если счастье изменит мне, или же женою самого счастливого человека на свете, если нам удастся победить. Прощай же, Марта, прощайте, матушка!
Затем голоса смолкли. Все вернулись в таверну. За окном раздался топот копыт нескольких лошадей.
Женщина в черном успела незаметно скрыться за дверьми и юркнуть в сени.
Вбежав в комнату, Марта быстро подошла к окну и старалась проникнуть зрением в темноту осенней ночи; но она ничего не увидела, кроме блеска факелов, исчезавших во тьме и блиставших уже вдали, как две далекие звездочки.
Старуха лежала почти без чувств, вытянувшись в кресле.
Пастор отозвал Марту от окна, и они вдвоем принялись ухаживать за матерью Феликса.
Они наконец привели ее в себя и стали утешать, как умели.
– Война не сегодня началась, – говорил пастор, – и Феликс все время не покидал своего полка, добрая Гедвига, и вы никогда до сих пор не отчаивались… Почему же теперь его отъезд так сильно подействовал на вас?
– Ах, господин пастор, я и сама не знаю. Да, война длится уже давно. Но ведь в эту ночь предстоит отчаянное дело… И потом, как хотите, сердце матери редко обманывает. А сердце мое неспокойно, и оно так тягостно замирает, так больно щемит, как будто предчувствует несчастье.
– Полно, полно, моя добрая Гедвига! – возражал пастор. – Вы устали за этот хлопотливый день, вы больны и расстроены. Вам необходимо отдохнуть, прилечь, заснуть… Бог да хранит вас Своею милостью. Ступайте-ка спать!
– Но мне не хочется спать, я не могу заснуть.
– Послушайтесь меня, это необходимо. Ну, будьте же благоразумной!
Старушка нехотя встала с кресла.
– Марта, – сказал пастор, – возьмите свечу и проводите тетушку. Ей одной, пожалуй, не дойти.
Марта молча повиновалась, зажгла свечу и взяла старуху под руку. Они стали подыматься по лестнице.
– Спокойной ночи! – сказал им пастор. – Я тоже пойду к себе отдохнуть.
И он скрылся вслед за ними.
Когда низенький зал опустел, женщина в черном опять появилась в нем из-за двери.
Прежнего одушевления уже не было на ее бледном, измученном, но поразительно красивом лице. Вся ее тонкая и стройная фигура говорила об утомлении, о бессилии, о жажде отдыха.
Она подошла к креслу и в изнеможении опустилась в него.
Она низко опустила голову и закрыла глаза.
Грохот выстрелов снова возобновился, но он, по-видимому, не производил на нее никакого впечатления, или уж она достаточно успела наслушаться его и привыкнуть к нему, только она ни разу не открыла глаз. Думала ли она о чем или просто дремала, сломленная промчавшейся над ней жизненной бурей или утомлением от тяжелого и долгого пути, трудно было решить, но только веки ее были плотно сомкнуты и губы сжаты, что придавало ее красивому, молодому