Для непоседливого Шелли пять недель, проведенные в Эдинбурге, казались слишком долгими. Когда Хогг собрался уезжать в Йорк, Шелли решил, что они поедут с ним, потом переберутся в Лондон и там уже поселятся «навсегда».
Старинный Йорк ни при первом знакомстве, ни теперь не произвел на Шелли должного впечатления. Кафедральный собор показался ему лишь бессмысленной громадой, полной варварской пышности. «Когда я созерцаю эти гигантские груды суеверия, – говорил он, – мне кажется, что они препятствуют воцарению всемогущей истины». К этому времени деньги опять кончились. Решили, что Шелли оставит Харриет на попечение Хогга и поедет ненадолго в Сассекс к своему спасителю дяде Джону. Правда, была еще одна причина, которая влекла его на юг – встреча с мисс Хитченер…
Шелли хотел пробыть в Сассексе две-три недели, но несколько тревожных писем Харриет значительно сократили этот срок. В первом письме выражалось непонятное Шелли отвращение к Хоггу. А из следующих писем стало ясно, что, воспользовавшись отсутствием друга, Хогг, который всегда казался Шелли идеальным, объяснился в любви его жене и умолял Харриет принадлежать ему. Первое предложение такого рода, оказывается, было сделано еще в начале сентября, сразу же после их переселения из Эдинбурга. Если так мог поступить лучший друг, то чего же ожидать от всех остальных – вот мысль, которая потрясла Шелли. Будучи верным последователем Годвина, он простил бы открытое взаимное чувство его жены к любимому мужчине. Но хитрость и прямой обман друга! Даже трое суток дорожной тряски не могли вывести Шелли из оцепенения.
И здесь понятен Хогг – так Пушкин влюбился в Карамзину, так юный Чернышевский влюбился в жену своего друга Любочку Лободовскую – «парением пола» называл это Мандельштам, – но непонятен Шелли, который, если верить письмам, их холодноватому ироническому тону, их свободе от всякой эротики, не влюблялся в свою жену ни на минуту. «Долг», «честь», рациональные схемы – и всё. И полное отсутствие ревности. Это изумляет, как и полный разрыв с родителями «по принципиальным соображениям».
Где тот мальчик, что прислушивался к дыханию больного отца за дверьми? Не вырос ли он действительно в «нравственное чудовище», как писала о нем позже правая пресса?
Нет, отношения к другим людям и с другими людьми опровергают это. Но то сомнение в христианской морали, которое составляло едва ли не главную взрывную силу романтизма, Шелли пропустил через себя. «Чти отца своего и мать свою». – «За что?» – спрашивает Шелли, не желая знать, что здесь поставлена граница разуму человека.
И отдадим должное доброй старой Англии, взрастившей романтиков, но и сумевшей,