31 мая. Как мне жаль, что я не пишу дневник каждый день и не записываю то, что со мной бывает, о чем я думаю. Впоследствии, вероятно, было бы интересно прочесть.
Собственно, к каким я пришла выводам за это время? К самым грустным, а именно: что ужаснее нет жизненного строя как семейный. Семья – это такой ужас, такой, унижающий в человеке все человеческое, строй.
Я чувствую, что совершенно не способна к такой жизни, уж и теперь достаточно вкусила сладости семейной жизни.
Я буквально никого не обвиняю, но мне страшно тяжело дома; я понимаю вполне, как можно очертя голову замуж выйти за первого встречного или пасть еще гораздо ниже. Может, Соничка Бороздина так и поступила; я, конечно, не сделаю ни того, ни другого, только бы мне поскорее латынь изучить; отчего у меня так мало силы воли и характера? Это прямо ужасно и возмутительно. Я ничего не делаю того, что хочу делать. Кроме того, я заметила, читая определение ординарных людей в «Идиоте»[81], я глубоко была поражена тем, что так ужасно ординарна, что ничего-то во мне нет оригинального. Это грустно. Вообще я чувствую в себе полную несостоятельность: ни глубины, ни чуткости, ни серьезности чувств, ни оригинальности, ни даже смирения и кротости.
Год прошел с тех пор, как я кончила, и могу сознаться, какой тяжелый год. И главное, какая ужасная разница между этою жизнью и нашей дорогой, простой, откровенной и открытой жизнью. Жизнь между равными, без придирок со стороны, жизнь, где ты сама отвечаешь за каждое свое действие и знаешь, что если в чем нехорошо и поступила, то только за это и отвечаешь, и главное, знаешь, что имеешь дело с людьми, которые тебя не оскорбят ни за что ни про что, а если и сделают что-либо неприятное, то в твоей же воле повернуть им спину и не обращать никакого внимания. А здесь!
Сколько я перенесла от мамы оскорблений так себе, <за> здорово живешь и с ужасным чувством, что от этого никуда не уйдешь. Денег ни гроша, идти некуда. Боже мой, как вспомню последние дни в Ларине прошлою осенью или, вернее, зимой, как вспомню Пасху (уж не считаю постоянных неприятностей), так прямо холодно сердцу становится. Ах, эта заутреня, этот момент, который для меня бывал в институте самым радостным, восторженным, когда запоют в первый раз Христос воскресе, как я его провела. Ночь, ветер, холод, мы на улице между толкающихся мужиков и солдат, в черном платье. Слезы так и льются, я стою около мигающего фонаря, на сердце пусто, страшно пусто и одна горечь ужасная, а потом эта прогулка по Немецкой и Завальной…[82]
Ах, если б мама только знала, какой след остается в сердце от всех ее выходок и как мало-помалу накапливается целая масса такой горечи, что сердцу прямо физически больно становится, я уверена, что она бы перестала устраивать свои бенефисы. Да что я жалуюсь. Вероятно, это к лучшему. Впрочем, я это только к тому, сколько самого мне дорогого и святого разбилось уже за этот год. И кто это все сделал? Горько, горько. И что больно, страшно, больнее всего, что такова-то будет жизнь навек, навек.
И эта безвозвратность хороших дней, эта безнадежность чего-либо лучшего в будущем – это страшно,