– Смотря откуда набегут, – говорю, – а то и с лихвой неберётся – заполонят… Обуза… Брось. Уйди.
– Легко сказать. Давно бы бросил, кто потянет? Это со стороны легко критиковать да обещать: вот я бы, дескать… Встань – попробуй… Все мы Столыпины, пока ложкой за столом машем да языком мир переворачиваем… А тут и в доброе-то время – Север… Людей жалко. Так хоть что-то где-то да перепадает. У меня, как хочешь, связи – чё продать куда, где чё поклянчить. Не первый год в рассоле этом… Ушёл давно бы.
– Связи.
– Связи.
– Всё на связях?
– Да, на связях. И оттуда всё ещё, от прежней власти. Власть, она и поменялась, может, люди – нет: везде все те же. Мир стоит на этом, парень.
– Мне казалось, на другом на чём-то, – говорю.
– Нет, другое только подпирает, – говорит Дима. И говорит: – Смотря откуда – это точно. Их уж столько здесь… как нынче белки… Тихой цапой завоюют, и край Исленьский будет уже не край, а – провинция Хунь-Сунь – производитель лука… Эх, смотать бы, Олег Николаевич, в тайгу месяца на два-на три да подальше.
– Кто не даёт?
– Да Танька не отпустит.
– Ну, помечтай.
– Хоть помечтаю.
– А почему Хунь-Сунь?
– Так просто ляпнул.
– А, – говорю.
– Да, – говорит.
В горку поднявшись, въехали в деревню, словно взлетели в неё, в горку – тоже когда-то бывший берег – река оставила, гулёна: берег такой – как будто однолюб, река такая – вертопрашка. Ну, при такой-то красоте простительно. Полоустно – так она, деревня эта, называется. Кемь была когда-то рядом – чуть деревню не слизала, к часовенке, уже на нашей памяти сгоревшей, подбиралась, подобралась почти, что-то раздумала вдруг, отвернула – и теперь вот от деревни до изменчивой реки метров четыреста. Есть тропинка – люди натоптали, и свои, естественно, отдельно от людских, скотина набродила: чтобы попить и на воду попялиться, – через старицу, глухо и удушливо затянутую ольшаником, крапивой, смородинником, таволожником – чапыгой.
– Дом вон… – говорит Дима, ни рукой, ни головой, ни взглядом никуда мне из машины не указывая. На дорогу внимательно смотрит: чтобы развалившихся без памяти и без задних ног на ней свиней, разомлевших на солнце, не задавить, – и спрашивает: – Помнишь?
Крестовик. Листвяжный. Бурый. А когда дождём его намочит, и в грозу особенно, становится, покуда не опомнится и не обсохнет, сине-малинового цвета, будто и не дождём его облило, а – раствором марганцовки. С высокой, ровной четырёхскатной крышей и с просторным, знаю, чердаком. Под шифером. Шифер древний – махоркой и порохом будто обсыпанный – мхом и плесенью так взялся; в листьях палых – как в заплатках – пока ветром-то не сдуло. Палисадник со стороны улицы и заулка – буквой Г. С улицы