После окончания аспирантуры я изредка приезжала в Норвич, так как ужасно скучала по его праздничной атмосфере и любимым людям. В конце девяностых русская школа совсем захирела. Ее разрушали внутренние распри и незатихающий конфликт с Норвичским начальством, поток студентов теперь еле сочился, никто уже не выделял денег на конференции, никто из знаменитостей, кроме Елены Боннэр, больше на кампус не заглядывал. Лев Владимирович с грустью говорил о том, какой невосполнимой потерей для русской культуры будет неизбежное закрытие школы. В последний раз мы приехали в нее в двухтысячном году.
С этого времени мы стали видеться с Львом Владимировичем редко, раз в год я звонила ему, чтобы поздравить с днем рождения, и всегда прибегала на его нью-йоркские чтения, все больше ценя в нем замечательного, яркого поэта. Не знаю, как я ухитрилась пропустить его семидесятилетний юбилей. Позвонила только на следующий день.
– Лев Владимирович, – сказала я взволнованно, – поздравляю вас!
Он удивился:
– С чем?
Я обомлела. Неужели я опять что-то перепутала? Он молчал. Я места не находила от смущения. Наконец, в трубку пискнула:
– С вашим юбилеем.
Он улыбнулся. Я просто увидела его чуть хитроватую улыбку.
– Ах с этим. Да я уж и забыл.
Последний раз мы говорили с ним за два месяца до его такой внезапной для меня кончины. Я просила прочесть мою новую книгу. Он обещал. Сказал, чтоб обязательно высылала. Голос его звучал слабее и глуше обычного. Я спросила, как он себя чувствует, и он ответил загадочно: «Сейчас немного болею». Я решила, что это обыкновенная простуда и успокоилась. Он и не хотел меня тревожить. Как всегда, спросил о дочкиных оперных успехах. Как всегда поговорили о новых книгах. Он спросил не читала ли книгу о Пастернаке, советовал прочесть. Казалось, много лет еще я буду вот так же звонить ему раз в год, расспрашивать о прочитанных книгах, желать здоровья, каждый раз ощущая в душе тепло и нежность.
Впрочем, пока жива моя память, я буду слышать в душе его голос, читающий то или иное его стихотворение. Он и сейчас звучит. Это стихотворение называется «Возвращение с Сахалина», но я самовольно называю его про себя «переход границы»:
Мне 22. Сугроб до крыши.
«Рагу с козлятины» в меню.
Рабкор страдающий от грыжи,
забывший застегнуть мотню,
ко мне стучит сто раз на дню.
Он говорит: «На Мехзаводе
станки захламили хоздвор
Станки нуждаются в заботе.
Здесь нужен крупный разговор».
Он – раб. В глазах его укор.
Потом придет фиксатый Вова
с бутылью «Спирта питьевого»
срок за убийство, щас – прораб.
Ему не хочется про баб,
он все твердит: «Я – раб, ты – раб».
Зек философствует, у зека
сверкает зуб, слезится веко.
Мотает