Бинарная оппозиция в характере началась уже с имени. Так, печатаясь в «Новом американце», Лосев сознательно выдавал себя за разных авторов, подписываясь то «Алексей Лифшиц», то «Лев Лосев». Припертый к стенке раздраженными читателями, он написал обиженное письмо в редакцию.
– Нет ничего странного, – объяснил он, – что иногда я пишу под именем Лев, а иногда Алексей, ведь то же самое делал Толстой.
Подписчики были утихомирены, инцидент исчерпан, но подозрения в том, что Лосев умеет раздваиваться, остались. Один – профессор престижного Дартмута, другой писал стихи, лучшие из которых я не всегда решаюсь процитировать, во всяком случае – по радио или в печати.
За нерушимостью границ между двумя ипостасями щепетильно следил хозяин обеих. Лосев и сам не терпел и другим не позволял смешивать стихи и прозу, точнее – поэзию и филологию.
– Именно потому, – считал Лосев, – что первой закон не писан, он должен быть особенно суров для второй.
По безалаберности мне с этим было трудно согласиться, но мы вообще редко сходимся во вкусах. Лосев, скажем, любил Петрушевскую, а я – Сорокина. Впрочем, это ничему не мешало, во всяком случае – мне.
В литературоведении Лосев и впрямь любил выглядеть педантом: сухое перо, точное слово, брезгливое отношение ко всяким архитектурным излишествам. Именно поэтому поистине бесценны его комментаторские труды. Думаю, ни одному русскому гению не досталось такого толкователя, как Бродскому. Буквально каждое его слово Лосев помнит и понимает.
Я это точно знаю, потому что проверял. Однажды не выдержал и позвонил, чтобы спросить:
– Что значит строчка «В парвеноне хрипит “ку-ку”»?
– «Парвенон» – гибрид парвеню с Парфеноном, – молниеносно, как будто ждал этого вопроса всю жизнь, ответил Лосев.
И тут я уже сам вспомнил часы на башне с наивными деревянными колоннами – ампир провинциального Провинстауна, где, собственно, и была написана «Колыбельная Трескового мыса».
Со своими стихами Лосев обращается не так, как с чужими. Об этом я тоже спросил, когда решил узнать, каково его рабочее определение поэзии.
– Игра, – ответил он, опять почти не задумавшись.
Про Бродского он бы так не сказал, но про себя можно. И понятно. Стихи Лосева насыщены интеллектуальной эквилибристикой. Каждое стихотворение, как цирковой номер – под куполом и без сетки. В такой поэзии нет ничего ни естественного, ни противоестественного, только – искусное.
Собственно, поэтому мне и кажется, что, пропустив романтический 19-й век, Лосев был бы своим в том просвещенном столетии, когда литература была еще не средством самовыражения, а сама собой – изящной словесностью. Из этой цивилизованной эпохи пришло и главное в моих глазах достоинство лосевской поэзии – остроумие.
Тут только бы не перепутать остроумные