В тот вечер один приехал: высокий такой, тонконосый, с кудрями. Он и раньше бывал, все на Марфу заглядывался. Девчоночкой-то она была никудышненькая, как и все Колесовы, пузатые от голодухи. Ели одну картошку с крапивой, и то впроголодь, чем попало брюхо-то набивали… А когда повзрослели, справнее стали. Позднее она такая видная деваха стала, на загляденье! Вот они все с ума и посходили: и Максим, и Федька, и сибиряк этот. А как Марфушу схоронили, сибиряк перестал ездить. А зачастил опять, когда меня высмотрел. И Федька туда же. За свою уж меня, поди, принимал, раз работала у них. Пети в тот вечер не было еще. Ленька на гармошке поиграл и замолчал. Дуська Колесова, подружка моя, поплясала еще – Федьку завлекала. А он и глазом на нее не повел, все в мою сторону пялился. Тут она и взъелась на меня.
Сидели это мы, семечки лузгали да друг на дружку зыркали. Тишина в избенке была: пурга шумела, снег за окошком пересыпался, лампа тускло горела, прялка у Анисьи жужжала.
Сибиряк все на меня глядел, а Федька с него глаз не спускал, пьяный потому что. Все пил да гулял – в солдаты когда собирался. Так и сидели молчком, пока Анисья не встряла со своей байкой. То как леший ее по лесу водил, начнет сказывать, то как домовой ночью к ней явился, а тут про мужика своего разговор завела.
– Было это, дескать, лет пятнадцать назад, говорила Анисья и крестилась, – баба Маня тоже осенила себя крестом. – На вторую не то на третью зиму, как сюда поселились. На рубку в тайгу ходили пеши: лошади были заморены. И случись это такой грех: все отправились домой, и я убежала – печь топить да еду готовить, а Кузьма, мужик мой, запозднился. Дерево за деревом рубил да рубил – смотрит, а уж месяц далеко ушел, в ногах поземку тянет. Он и заспешил. Идет это покойничек, царство ему небесное, – крестилась Анисья, – а сам все нет-нет да по сторонам и озирается. Подходит это он к Берди, где был зимний переезд, а ноне мост стоит, и рад-радешенек, что до дому добрался. Спускается это он к реке – глядь, а на льду какой-то человек копошится. Поддернул он шубенку, топоришко в рукав втянул и сам себя приободряет: не тужи, не плошай, дескать, Кузьма. Идет ближе, видит: мужик онучи перематывает. Слово за слово, дальше – больше, окажись он из новых переселенцев, что верст за десять от нашей деревни. Ну, эдак и пошли они. Шли ходко – мороз поджимал. Только попутчик все что-то норовил Кузьму вперед пропустить. А покойничек сам хотел в спину смотреть. И начал это Кузьма примечать, что незнакомец все как-то боком идет. Шли это они и шли, а Зимовья все нет и нет. Кузьма уж из сил начал выбиваться – упарился. Давай-ка это он приглядываться… Места, покажись ему, незнакомые. Боязно ему что-то стало. А вдруг, думает, грех какой? И давай он глазами косить на попутчика. А у того, Господи, Пресвятая Богородица, в глазах огни дикие светятся, а со спины все ребра видать, прямо шкелет шкелетом.
Тут Кузьма и взмолился, крестясь: «Царица Мать Небесная, прости нас! Да что же это такое с нами