– Что это, лошади с придурью?
– Нет, – не оборачиваясь, прогудел Серебряков. – Частые ездоки, вишь, поугладили путь.
Но вот ползкая дорога кончилась, и через Тайницкие ворота повозка шибко побежала к спуску на замерзшую и широкую здесь Казанку. Белокаменный Кремль таял, сваливался за горизонт, едущих обнимала ширь степей. Державин, придерживая голубую форменную шляпу, огляделся: родные сердцу просторы. Странствия по этим степям в юности дали ему поболе, нежели науки, отозвались много позже в его душе широтою и смелостию поэтических суждений. Величие степей, их безмерность и малость человека заставляли позабыть о подстерегающих опасностях, рождая мысли о вечности и творце, о тщете и гордыне… Неясные ещё строки лепились смутно, рождались высокопарные, надутые образы. Но, ощущая это, он чувствовал, что стихотворчество, казалось бы прочно забытое, властно просилось наружу, – то неожиданным уподоблением, то мольбой о чём-то, то смелой, всё подчиняющей мыслью:
Небесный дар, краса веков,
К тебе, великость лучезарна,
Когда средь сих моих стихов
Восходит мысль высокопарна,
Подай и сердцу столько сил,
Чтоб я тобой одной был явен,
Тобой в несчастья, в счастья равен,
Одну бы добродетель чтил…
Повозка пересекла Волгу. Строки цеплялись одна за другую, саднили в голове огненными занозами, вторили в такт стуку копыт по мёрзлой дороге. Стихи набегали, толпились, тесня образами, обращались к небу и трону, прося, требуя. Чего? У кого?
Веток напастьми человек!
В горниле злато как разжшенно
От праха зрится очищенно,
Так наш, бедами бренный век.
Услышьте, все земны владыки,
И все державные главы!
Ещё совсем вы не велики,
Коль бед не претерпели вы!..
Внезапно лошади остановились на всём расскоке.
– Падалище на дороге, барин.
Это был пропнутый стрелою солдат. Поодаль лежал ещё один. Повев ветра донёс переклик не переклик, не то вой, не то голос.
– Едем тише, Иван! – отрывисто попросил прапорщик, вынимая из чехлов два пистолета.
– Едем, ваше благородие, – спокойно отозвался Серебряков. – Ишь, ржёт конь к печали, ногою топает к погонке…
С полверсты лошади шли ступою. Теперь уже явственно слышался жалобный псиный скулёж.
– Ишь ты! – сказал Державин. – Собака-то не к добру развылась…
За поворотом открылось свежее пепелище: кучи праха, остовы изб. У одночельной печи, странно белевшей посреди золы и углей, завозилась куча тряпья и обернулась старухой. Шамкая беззубым ртом, она трясла восковым кулачком, грозя повозке. Когда путники поравнялись с ней, старуха внезапно вскинулась с криком:
– Ахфицер! Душегуб! Пусть на тебя нападут все двенадцать сестёр-лихорадок!..
– Молчи, старая псовка! – замахнулся кнутовищем Серебряков.
А вослед им нёсся дребезжащий голос:
– Трясея, огнен, ледея, гнетея, грынуша,