Возникает вопрос – почему же «неблагонадежные» Н. Абалакова и А.И. Жигалов в атмосфере обострившейся в СССР борьбы с инакомыслием с такой легкостью получили от официальных властей разрешение на поездку в Чехословакию к таким же «неблагонадежным деятелям» как Халупецкий и его окружение (о чем соответствующие органы, наверняка, были осведомлены)?
Можно сделать несколько предположений. Первое (и наиболее вероятное) заключается в том, что соответствующие спецслужбы вели наиболее активную работу по совершенно иному направлению. По данным В.А. Козлова, после знаменитого теракта в московском метро в 1977 г. («Дело Затикяна») докладные записки КГБ в ЦК КПСС все больше сосредотачиваются на вне-диссидентской тематике, в которую входили подпольные организации, террористические акты или их подготовка, возрождение националистического подполья на окраинах и развитие русского национализма в России10. Остатки смятого правозащитного движения (о политических арестах уже говорилось выше) беспокоили власть в меньшей степени. Еще одно обстоятельство (кстати, не противоречащее первому предположению) – с 19 июля по 3 августа 1980 года в Москве проходили Олимпийские игры, и официальные структуры были заинтересованы в «разгрузке» города от не внушающих политического доверия людей во избежание возможных контактов последних с резко возросшим количеством иностранцев. Не исключено также, что Н. Абалакову и А.И. Жигалова согласованно «передали» под контроль Государственной безопасности ЧССР (Statni Bezpecnost11) во время их пребывания на территории этой страны.
Н. Абалакова и А.И. Жигалов приводят весьма интересные детали о своей поездке: «Сейчас… как мы об этом жалеем – у нас нет ни одной его12 фотографии – разве тогда могло прийти в голову, что они могут когда-то понадобиться… Середина семидесятых, когда мы с ним познакомились у художника Эдуарда Штейнберга13, была временем культа человеческих отношений и общения (что бы под этим ни понималось), а не «регистрационной чумы» надсадного документирования этих отношений. Это было время распознавания «своих» (среди чужих), а не музеефикации или институционализации дружбы и взаимной симпатии. Сама западная культура (а мы считали Индржиха ее представителем) тогда представлялась нам динамичной конструкцией, чем-то вроде мозаики или пазла, эдакой номадической реальностью, где не было «табели о рангах», рейтингов, «первых и последних». И для нас не существовало даже самого понятия Востока и Запада, и уж тем более Россию мы никак не рассматривали как подсознания последнего – словом, наше видение мировой культуры и чешской (как ее части) было в высшей степени утопическим.
Реалист