– А не жалко тебе? – спросил наконец Демидов.
– Жизнь-то дороже. Раз я обещал…
– А Мария что?
– А какое ее тут дело?
– Н-ну, ладно… Спасибо.
– Берешь, значит? – И Макшеев облизнул пересохщие губы.
Демидов на этот раз ничего не ответил, опять они минуты две-три сидели молчком, недвижимые, каменея будто все больше, все крепче. За окном неприкаянно болтался уже не летний, остылый ветерок, скрипел расшатавшейся дощатой ставней на тонких проржавевших петлях. Скрип был тихий, жалобный, тоскливый, но, кажется, ни тот, ни другой его не слышали, сидели оглохшие.
Вдруг оконная ставня скрипнула погромче. Ржавый скрежет больно отдался в груди Павла Демидова, будто по сердцу его резанули чем-то тупым, зазубренным. Он поморщился от этой нестерпимой боли, медленно, с трудом разгибаясь, поднялся.
– Да… Спасибо, говорю… – Голос его тоже был сух и скрипуч, как звук болтающейся ставни. Павел жесткими, заскорузлыми пальцами взял со стола одну пачку денег, другую, третью… Всего их было тринадцать – одна в пятидесятирублевых купюрах, восемь – в десятирублевых и четыре – в пятирублевых. По сто листов в каждой пачке в стандартной банковской упаковке. – Глядь-ка, чертова дюжина.
И Павел мучительно усмехнулся.
Еще когда Демидов стал подниматься, Макшеев начал почему-то бледнеть. Пальцы его рук, лежавших на столе, мелко-мелко задрожали, и он рывком сдернул руки со стола, но куда деть их – не знал и то совал ладони в карманы старого измятого пиджака, то выбрасывал опять на стол. Потом схватил стоящую на полу сумку, поставил на колени и принялся судорожно мять ее, не замечая, однако, этого.
Демидов опять усмехнулся и вымолвил странное, непонятное:
– Арифметика-то – наука едкая.
Макшеев перестал мять сумку, затих, будто пытаясь добраться до смысла этих слов. Лицо его было теперь серым, землистым. Он еще раз облизал губы, тоже посеревшие, бескровные. И как-то униженно, умоляюще попросил:
– Ты пересчитай… Тут ровно пятнадцать тысяч…
– Я и считаю… С тридцать восьмого по сорок восьмой, значит, я мыкался… Три года поселения считать уж не будем… Десять лет… За каждый год, – значит, ты положил мне по полторы тысячи… По сто двадцать пять рублей за месяц… По четыре рубля за день… за каждый день. Ишь какая, объясняю, арифметика.
Демидов говорил сперва громко и отчетливо, выбрасывая фразы толчками, будто сыпал из автомата отрывистыми очередями. Потом горло его стало перехватывать, голос осел, осип. Последние слова он произнес шепотом, вытолкнул из себя с трудом. На Макшеева он не глядел.
По мере того как Демидов говорил, к щекам Макшеева стала приливать кровь, в складках лба и на переносице проступила мелкая испарина.
– Так что ж… Так что ж… – бессвязно пробормотал он. – А ты все равно возьми…
По дряблому горлу Демидова прокатился крупный и тяжелый комок, будто прочистил ему глотку, и он сказал прежним голосом – крепким и ясным:
– И почто меня, дурака, еще десять лет там не