– В наш нужник сходи. Неужто домой поплетешься?
– А чего назём-от в людях оставлять?
И после этих слов Агафьиных Егор уж больше не уговаривал. Кому в деревне неведомо, что добро это Агафья всегда домой носит, в людях не оставляет?
Пелагея и Степан озорно пересмеивались, за стол усаживаясь, провожали взглядом выходящую из избы Агафью…
XXVII
Назавтра бабы последний раз попарили Тимофея в бане. Сам попросил:
– Похвощите-ко, не владию весь…
Ох уж прежде любил попариться! Из бани в любую погоду, зимой и летом, босиком ходил – в одном полушубке, накинутом на голое тело.
А теперь вот как: бабы под руки привели, как с праздника хмельного, на кровать уложили.
А он им и говорит:
– Завтра никуда не ходите, не ездите, дома будьте. Ежели как все ладно, то помру. Жалко, с Парамоном на свете этом уж не доведется свидеться…
Бабы крестились, не веря словам его. А назавтра он и правда умер. Бабы, как он и велел, никуда не отлучались.
При них Тимофеюшка распустился. Тихо. Без стонов. Без единого звука. Уснул.
Похоронили его в Покрове.
Пока до кладбища везли, Агафья, склонившись над гробом, причитала, всю Тимофееву жизнь обсказала, – а Покрова все нет и нет.
Приподняла она голову да и ляпнула:
– Далеко ли еще до Покрова-то? Уж не знаю, чего и причитать-то. У самой голова кругом идет…
И никто не зашикал на нее.
По лицам родни улыбка скользнула. Добрая. Светлая. И спряталась.
Когда с кладбища вернулись, Агафья, поддерживаемая Анфисьей, обошла дом, шепча молитву и постукивая в пол бадожком[25]…
XXVIII
Когда заднегорские мужики стали возвращаться в деревню с войны германской, казалось, изменился сам воздух, наполнился россказнями солдатскими, слухами и тревогою.
Мужик Окулины Гомзяковой Нефедко Бегун воротился одним из первых: не шибко работящим был, оттого и прозвище к нему такое пристало. Бегал больше, чем работал.
Вот и с войны Нефедко сбег. Бегун он и есть Бегун.
Он-то и принес в деревню весть о царе-батюшке, отрекшемся от царствия своего.
С сыновьями, Аникой да Венькой, бражничал несколько дней кряду да писни срамные орал:
Когда я в армию поехал,
Не велел печалиться.
Велел на крышу заползти,
Во все хайло[26] оскалиться!
А Анфисью, прибежавшую о Парамоне расспросить, совсем уж дикой писней хлестнул:
Бога нет, царя не надо,
Никого не признаем!
Провались земля и небо,
И на кочках проживем!
Анфисья крестилась да об одном лишь спрашивала:
– Моего-то не видел ли, не слышал ли чего про него, про Парамона-то?
Нефедко смотрел на нее пьяными глазами да обсказывал подробно, где бывал, с кем воевал, как в плену побывал.
– А про Парамошу не слыхивал, жив ли, нет ли – того не ведаю. Всё, Анфисьюшка, в Рассее смешалося да разбежалося. – И опять затянул писню