А спустя года три меня из-за Мишеньки выгнали из детского сада – и никакой папин авторитет не помог.
Мишенька таскался за мной неотступно, и, пока я находилась в заключении, он спал в клумбе под окнами.
А у меня была одна беда – я очень плохо ела. Настолько плохо, что набить меня пищей могли только папа или Зося ценой нечеловеческих усилий.
Воспиталки в детском саду натурально меня воспитывали. Поэтому, когда все дети уже спали в тихий час, я все еще сидела над тарелкой этого дурацкого борща или этой сволочной манной каши.
Переупрямить меня было сложно, воспиталкам надоедало, и они шли мучить других детей.
Тогда я открывала окно и звала Мишеньку. Пес запрыгивал с улицы и пожирал все – и борщ, и котлету, и кашу, и даже кисель.
Правда, назад на клумбу он ни фига не хотел, так что приходилось его обманывать. Я указывала на подоконник и говорила: «Барьер!» И Мишенька, простая душа, прыгал. А я закрывала окно.
Этот праздник продолжался недели две – воспиталки радовались, что все-таки меня сделали, только жаловались отцу, что ребенок неаккуратно ест.
Ну спалились мы, конечно. Заведующая вошла как раз, когда Мишенька вылизывал кисель из стакана.
Может, и обошлось бы, если бы она просто разоралась, но она схватила меня за руку и дала подзатыльник. Мишенька ее и прикусил, не стерпел.
Скандал был дикий. Папенька извинялся, давал взятки, но из сада меня погнали безвозвратно.
Вот поэтому, дорогие мои, собак я не боюсь. Совсем. Даже не понимаю, как это – бояться собак. Когда я была маленькой и мне говорили: «Осторожно, это чужая собака, кусается», я удивленно отвечала: «Дура она, что ли? Чего ей кусаться?»
Но я и не нагличала с собаками никогда – если уж зверь никак не хотел дружить, то я и не лезла. А если появлялась необходимость чего-то от него добиться – добивалась без хамства, со всем уважением, только лестью, обманом и уговорами.
И это все о собаках, а про детство – дальше.
Я много болела в детстве, действительно много и с размахом – пневмонии, ангины, температура под сорокет, а еще аллергия на цветочную пыльцу и парфюмерию. Если моя бедная мама имела неосторожность надушить себе запястья или укладывала в ванной волосы при помощи лака, то я в детской начинала отчаянно вопить. Запах был нестерпимым – как будто меня били в лобешник поварешкой.
Взрослые, к сожалению, оказались не особо умными и не могли связать два этих факта: мамины духи – мои вопли.
Я заговорила в одиннадцать месяцев – они меня вынудили, вы понимаете. Надо же было объяснить этим тупицам про духи и про манную кашу, да много чего еще.
С серьезными болезнями дело обстояло похуже – тут разговоры не помогали. Особенно паршивым было то, что даже при самой высокой температуре забытье не касалось моего лба своим милосердным крылом (а? Каково! Сестры Бронте передают привет Дюма-отцу). Я почти всегда была в сознании; ну так только, по мелочи – стены кружились, потолок падал