Бесстрастно внимая трагическому рассказу, защитник Коммуны, достойный своих предков в фригийском колпаке, которые низвергали троны, вздрогнул при последних словах своей подруги, смотревшей на него каким-то особенным, нежным взглядом.
– Что ты? – воскликнул он. – Да может ли быть? Это правда?
– Правда, – ответила она, – он родился во время резни, он спасся от бойни, он жив, он здесь, наш малыш…
И этот стальной боец, который не содрогнулся, узнав о стольких бедствиях, о стольких смертях, умилился при виде младенца, который лежал, раскутанный, на своей шерстяной пеленке, – и он заплакал. Он заплакал…
Волнение и бледность кочегара, никогда не менявшегося в лице от картечи тьеровских прихвостней, ошеломили коммунаров. Они приблизились, чтобы посмотреть на мальчугана, который, просыпаясь, перебирал своими прелестными розовыми пальчиками.
Потрясенные до глубины души этим зрелищем, очаровательным и трагическим, все они вспомнили кто сына, кто брата или сестру, свою семью – единственную отраду в тяжкой жизни, выпавшей на их долю, от которой их сейчас избавит неумолимый победитель. Они стояли в глубоком раздумье, и на глаза этих несчастных, разъединенные такими горькими слезами, навернулась теперь сладостная слеза.
– Где же я видел его? – воскликнул Сардок, взяв на руки, почерневшие от пороха, своего сына. – Кого он напоминает мне? Говорят – не знаю, правда ли это, – что у человека в колыбели почти те же черты лица, что и на склоне лет. Достаточно бросить внимательный взгляд на новорожденного, чтобы представить себе его облик в старости.
Глядя на прелестное личико своего сына, стойкий солдат вспомнил величавые черты деда с материнской стороны, казненного летним утром на его глазах на Гревской площади. Дед его, человек высоких правил, не пожелал просить о помиловании и искупил смертью на эшафоте тяжкое преступление – поступки, согласные с убеждениями. В этом же был повинен и аббат Грегуар и многие другие члены Конвента – цареубийцы, умершие нераскаявшимися: «В человеческом обществе