Мне это запомнилось вопросом, которого я не задала.
С родителями сообщались мы теперь редкими звонками и ироническими эсэмэсками с обращениями вроде «папахен», «мамахен» и «дочахен» – в ответ. Не могу сказать, что сухое это общение меня печалило, наоборот, я чувствовала ту меру свободы, которая была мне необходима. Моя дочерне-сыновья любовь делилась теперь на четырех родителей. Не утверждаю, что распределение моих эмоций было равномерным. К родителям Александра чувство привязанности все более остывало, не находя никакой подпитки и обратной связи, так как сын для них умер, был похоронен и оплакиваем надрывно, мучительно, чему я поначалу была частым свидетелем, навещая маму. Мои визиты становились все более редкими, и боль, жалость и сострадание к мучениям матери переродились в раздражение, по причине ее неумения почувствовать во мне родную, да нет, собственную кровь. Мне казалось, в своей безутешности она находит наслаждение, замену покою и счастью семейного лада, которого не было в доме давно. Отец, сколько помню, «погуливал», а теперь в печали по утраченному сыну находил этому оправдание.
Иногда мне хотелось позволить себе разрыдаться и прокричать им: «Мама, папа, это я! Неужели вы ничего не чувствуете? Неужели никакая сердечная подсказка не поможет вам уловить во мне ваше дитя? Неужели души ваши слепы и начисто лишены вы природного чутья? Или вам и не нужно иного? Вас устраивает, оправдывает, чудовищно примиряет с жизнью, которую вы ведете, случившееся? Я, живой, вам не нужен. Тем более в ином обличье, в невероятии своем, в двойственности моего нового „я“. Я нужен вам мертвый». Действительно, через время отец оставил свою последнюю юную пассию, вернулся к матери. И они нашли в горе своем друг друга заново, горе сплотило их и примирило. Часто за руку шли они по короткой аллее лип к могиле сына, поплакать вместе и потом ритуально ставили свечи за упокой его души в кладбищенской, не новодельной, а потому особо уютной и теплой церкви. Они смотрели на пощелкивающие свечки и даже крестились, не потому что