Вернувшись, вижу, что Салли села, жалюзи на ближнем к ней окне, до которого она может дотянуться, поднято, и комнату пересекла солнечная полоса. Салли пьет кофе, налив себе чашку из термоса, и ест банан из корзинки, которую оставила вечером Халли, когда привела нас сюда ночевать.
– Не завтрак, – сказала Халли. – Так, легкая закуска. Чота хазри[1]. Мы зайдем и пригласим вас на завтрак, но он будет поздний. Вы устали, выбились из графика. Так что спите, а мы зайдем примерно в десять. После завтрака – к маме, а потом, во второй половине дня, пикник на Фолсом-хилле. Так она хочет.
– Пикник? – переспросила Салли. – Он ей по силам будет? Если она ради нас его затевает, то не надо.
– Так она распорядилась, – ответила Халли. – Сказала: вы будете уставшие, надо дать вам отдохнуть, и если она так сказала, значит, вам надлежит быть уставшими. Если она затевает пикник, вам полагается хотеть пикника. Нет, она справится. Она бережет силы для дел, которые имеют для нее значение. Хочет, чтобы было как в старые времена.
Поднимаю другие два жалюзи, и сумрачная комната освещается.
– Куда ты ходил? – спрашивает Салли.
– По старой Уайтменовской дороге.
Наливаю себе кофе и сажусь в плетеное кресло, которое помню как предмет мебели с Ноева ковчега. Салли смотрит на меня с кровати.
– И как там?
– Красиво. Тихо. Приятный лесной, земляной запах. Все как было.
– Завидую.
– Я потом свожу тебя на машине.
– Нет, мы же на пикник, этого достаточно. – Прихлебывает кофе, глядя на меня поверх чашки. – Вся она в этом! Стоит на пороге смерти – и хочет, чтобы было как в старые времена, и велит устраивать все соответственно. И беспокоится, что мы устали. Какую зияющую дыру она по себе оставит! Да уже и есть дыра, с тех пор как мы… Ты не ощутил никакого отсутствия?
– Никакого. Только присутствие.
– Хорошо, я рада. Не могу вообразить себе этого места без них. Без них обоих.
Многолетняя инвалидность иных наделяет некой надмирностью, иных побуждает жалеть себя, иных озлобляет. Салли она всего лишь сделала более явственной, более такой, какая она есть. Даже когда она была молода и здорова, она могла выглядеть до того спокойной, до того отрешенной от порывов и болей людских, что иные заблуждались на ее счет. Сид Ланг, который отнюдь не обделен восприимчивостью и в свое время, несомненно, был в нее немножко влюблен, называл ее Прозерпиной и дразнил строками из Суинберна:
Богиня ждет бесстрастно
Под блеклою листвой
И смертных манит властно
Бессмертною рукой[2].
Холод ее бессмертных рук стал для нас с ней предметом шуток. Но тихой она научилась быть гораздо раньше, еще в те годы, когда ее матери приходилось пристраивать дочь, как сверток, в любом удобном месте, – тихой, как юная