Позже, когда все легли и погасили свет, Митя долго ревел под одеялом, сжав зубы, чтобы никто не услышал. Он изо всех сил напрягал живот и сжимал веки, чтобы перестать – он же не девчонка, а остановиться никак не мог. Если бы он хотя бы знал, из-за чего ревёт – из-за обиды, боли или ещё чего-нибудь, то давно бы перестал. Но ни обиды, ни боли он не испытывал, ничего такого, что было бы знакомо и понятно.
Когда его дыхание успокоилось, он отодвинулся от мокрого края подушки, замотался в одеяло, соорудив из него мягкий тёплый кокон, крепко обхватил себя руками и подтянул колени к подбородку. Снаружи, в беспокойной сумятице остались дом и школа, семья, соседи, ребята, город, все люди. И вся суета, и всё недоброе. А здесь, внутри тряпичной гущи Митя с распухшим от слёз носом старался сжаться, уменьшиться, чтобы никому не мешать. Он остался один во всей Вселенной, и ему никто не был нужен.
Обычно после сильного рёва всегда приходило облегчение. Сейчас облегчение так и не наступило. Он лежал внутри скомканного одеяла в позе человеческого зародыша, и от сладкого чувства упоительного уединения по всему его телу бегала волнующая щекотка мурашек. Митя упивался блаженным одиночеством, найдя в нём отдых и избавление от плохого.
На следующее утро Митя услышал обрывок разговора – бабушка горячо доказывала, что «так с ребёнком нельзя», а мама ей возражала. Но ему уже было всё равно.
С тех пор он полюбил отдыхать в своём придуманном игрушечном одиночестве. Настоящего одиночества он ещё не знал. Теперь каждый вечер, перед тем, как заснуть, Митя закутывался с головой в одеяло и замирал. Через минуту обрывалась всякая связь с внешним миром, наплывал тёплый покой, и воображаемый кусочек пространства становился безраздельной Митиной собственностью. Здесь он освобождался от налипшей за день грязи, здесь, изо всего случившегося с ним, сохранялись только его маленькие победы и удачи.
В перерыве