Бабушка Брандт по-русски понимала с трудом, для «перевода» пригласили соседку Настю – бывшую «белую» горничную «бабушки-мадам».
Настя жила в этой квартире «всегда», но после «уплотнения» ей пришлось обосноваться в 6-ти метровой прежней кладовой при кухне, без «своего» окна – свет туда шел из окна кухни. Почти грамотная и даже понимающая кое-что «по-иностранному» бойкая Настя теперь жила там не одна, а с мужем-каменщиком по кличке «Сипугашник».
Звали-то этого вечно сиплого от перепоя Сипугашника по паспорту Михаил Богатырев, да был он слишком мелкий и щуплый для фамилии своей. Но зато пьяный дрался как зверь – в основном, с Настей, – и ровно до тех пор, пока та не брала его за грудки и не швыряла со всего маху на постель; вот тогда он быстро смирялся и засыпал.
По выходным веселый Сипугашник очень любил играть часами напролет и почти без останову (ну разве только отхлебнет из лафитничка и быстренько закусит натертой чесноком горбушкой от черняшки), на балалайке, и это до восторженного восхищения нравилось соседям Пашке и Степке. Паша приходил тогда подыгрывать на гитаре, а Степа – на гармошке, и у них было радостное русское трио, что вечно раздражало других соседей, – «чертей чуднЫх не русских».
У Насти с Мишкой росли две девочки-погодки, Ольга и Тамара. Настя особенно долго кормила грудью свою старшую дочь, почти до двух лет, и объясняла это тем, что «жрать-то все одно было ей давать нечего!» И вот в процессе «перевода» Полькиного вопроса, в основном, на пальцах и с громким криком, все это для вовсе не глухой бабушки-мадам, Настя открыла Польке глаза: «Девка молоко твое плюет, потому оно горькое, как ты в тяжести в другой раз! Моя Лелька тоже плевалась, как Тамарка в животе подходила!».
Для Пелагеи это было ударом.
Абортов она не то, чтобы «не признавала», но в силу своей «первобытной дремучести», а также долгого житья сначала в деревне, в родительской семье, где крепкой веры мельник и мельничиха не пропускали праздничных служб и рожали, «сколь Бог дасть», и потом в московском доме священнослужителя, – считала это дело большим и тяжким грехом.
Полина не была как-то особо крепка в вере, может быть, и потому еще, что наблюдала священническую жизнь «с изнанки». Однако, понятие греха жило в ней, никогда не угасая и принимая иногда просто изуверские формы, а особенно по отношению к греховности поступков своих близких. Не судите, да не судимы будете! – это не про нее, ведь она никогда не сомневалась, – потому что и не задумывалась над этим, – в своей собственной непогрешимости.
Всю жизнь она тяжко и честно трудилась на других, не думая о себе. Судьба обходилась с ней достаточно сурово, и так же сурова была Пелагея к людям. Всех, кто относился к ней с искренним добрым чувством, кому она действительно не была безразлична, она потеряла, потому что они просто ушли из жизни. Мать, да дядька, – вот и все, кто,