Но что такое? Над ним косо нависал потолок, сужались и раздвигались стены, людская толкотня превращалась в перетекающую бесформенную кашу, а лица компаньонов виделись отчетливо и пугающе улыбающимися свиными рылами, довольно похрюкивающими… И окружающий мир то неуклонно темнел, то озарялся какими-то бессмысленными вспышками, высветлявшими суету то ли уродливых теней, то ли съеженных людских силуэтов… Единственным выделявшимся в этой фантасмагории персонажем был тянущийся через стол к бутылке военный моряк с дурацким кортиком на желтых подтяжках, бьющим его по откляченной заднице. Моряк-то откуда здесь взялся?
И вдруг в мешанине бредового угара высоко, отчетливо и с каким-то визгливым ужасом прозвучал голос завлекшего его в этот ад урки:
– Что же мне теперь с ним делать, а?! Чтобы с «ерша» так повело, это ж надо! Что же делать?! Меня ж порвут за этот детсад!
Очнулся Кирьян на своей койке в общежитии. И первое, что увидел перед собой – бледное, озабоченное лицо Федора. А потом пришла невыносимая боль, ударив в голову расплавленным чугуном, ломота в теле и неудержимый приступ рвоты. Единственным чувством, пробудившимся в нем, было чувство вялого удивления, когда перед ним возник тазик, поднесенный заботливо, вовремя и умело, и он, выворотив из себя какую-то тухлую кислую гадость, откинулся на подушку, покрываясь крупным холодным потом и впадая в забвение – страшное, как предчувствие смерти, но необходимое и освобождающее от страдания.
Следующим утром – исхудалый и бледный, он едва поднялся с постели. Увидел Федора, понурившись сидевшего поодаль на табурете, и прошептал:
– Спасибо тебе…
– Эх ты…
– А знаешь, – сказал Кирьян, не вдумываясь в то, что говорит, но убежденный в правоте и серьезности всего им произносимого, – нет худа без добра, права народная присказка… Я, Федя, тебе обещаю: больше к спиртному не прикоснусь. И к табаку этому поганому… В общаге-то меня кто видел, красавца такого?
Тот качнул головой:
– Не, те дядьки тебя сюда ловко приволокли… Только зря ты с такой нелюдью водишься…
Что ответить, Кирьян не нашелся, лишь вздохнул тяжко.
А через три дня в общежитии, к всеобщему изумлению, появился Арсений. Помятый, исхудалый, дерганый, с нервным блеском во впавших глазах, но, как всегда, напористый и неунывающий.
После разговора с директором поднялся в комнату, сердечно улыбаясь Кирьяну и Федору, поведал хвастливо:
– Хрен они меня раскололи, сволочи въедливые, кровососы настырные! Не дался, несмотря на весь их садизм! – Он бесстыдно стянул с себя штаны с трусами и вывернулся всем корпусом, задрав рубаху и демонстрируя синие звезды от милицейских пряжек на ягодицах и отощавших ляжках. – Во, чего творили, фашисты! И противогазом мучили, чуть копыта не откинул… А тебе, – обернулся он к Кирьяну, – благодарность моя бесконечная, друг ты настоящий, не