Мне сделалось тоскливо в тот день, хотя на неделе были хорошие новости. Во-первых, мне решили дать комнату в доме, что заселялся к зиме. Другая новость совсем нежданная – одного машиниста электровоза и меня посылали с делегацией сибирских железнодорожников за границу. Предупредили, чтоб не брал отпуск, чтоб сшил модный костюм и купил белые рубашки, будто у меня ничего такого не было.
В клубе тем воскресным вечером крутили радиолу, однако танцевал я уже не помню когда, неудобно как-то перед зелеными ребятами. На дворе было зябко, неприютно – из леса, Китатским распадком, шибко дуло, по земле мело сор, жухлый тополевый лист, доносило ветром далекий собачий брех. Шел я без цели поселком, все вокруг было каким-то неласковым, и ноги у меня заколели. На другом конце сумеречной улицы хриплый и слезный мужской голос тянул старинную кержацкую частушку, завезенную сюда, должно быть, в незапамятные времена из Полесья, откуда происходят наши коренные.
На горе стоит осина,
Под горой сякут Максима.
Ой, Максим, Максим, Максим,
Засякут табя совсим!
Уже почти в темноте, перекликаясь и смеясь, прошла толпа Ластушкиных, и всю улицу заполнил запах распаренных березовых веников. Видать, «совсем» свои правила наши старообрядцы порушили, раньше они банились только по субботам. Ластушкины углядели меня и заприглашали пить чай с медом, но я поблагодарил и отказался.
Меня что-то потянуло к Глухарю. Я зашел к нему – он обычно поздно ложится, и старик почуял, что я не в себе, с разговорами не лез, а предложил пойти подышать. На улице мы встретили Захара Ластушкина, того, что по весне собирался уезжать на восток, но все же остался – я его тогда уговорил.
Мы незаметно как-то завернули к вокзалу, зашли в ресторан. Разлили на троих, выпили по граненому и посидели. В угол я старался не смотреть, но почему-то все видел. Солдат и Клава поднимали красные рюмки и улыбались. Потом, от вина ли, от чего ли еще, Клава плохо стала держать себя. Она смеялась так громко, что люди оглядывались, тянулась к солдату и гладила ему рукав. Даже попросила на соседнем столике папироску и закашлялась от нее сильно, потряхивая короткой прической. Неужели она все это назло делала, потому что видела, как осуждающе на нее смотрят? Просто даже не знаю, что с ней творилось. Может, думала: «Вы считаете меня такой или вам хочется, чтоб я такая была? И вот я такая, пожалуйста! Вот вам еще. Осуждайте, но уж не зря. Чем хуже, тем лучше, пусть!» А может, Клава и не знала сама, что с ней происходит; когда тебе залезут лапами в душу, тут уж все путается.
Я