Я прижал палец к своим губам, коротко. Дилька моргнула и застыла, переводя огромные глаза с меня на папу. Вот и всё. А я чуть гестапо не устроил.
Я показал Дильке, чтобы не двигалась с места, и осторожно наклонился к папе. Папа упирался скулой в стену так, что кожа растянулась по ней бежевой тряпочкой, и уводил глаза в толстых красных нитках куда-то в узор на обоях. Я осторожно подвигал рукой перед папиным носом. Без толку. Тогда я тоже уперся в стену скулой – очень неприятно, оказывается, – так, чтобы мое лицо оказалось перед его лицом. Дыхание у папы было горячим и пахло золой.
– Пап, – позвал я.
Папа часто дышал, глядя в стенку.
– Äti, – повторил я по-татарски.
Папа вздрогнул. Зрачки у него задрожали и повернулись ко мне. Он два раза с трудом сморгнул – между ресницами блеснула темная пленка, – и растянул рот в улыбке. Улыбка была некрасивой, все лицо перекосилось, к тому же на губах лопнула корка, и сквозь неровную щетину юркнули две черные струйки. Папа собрал губы, как для поцелуя, и тут же шевельнул ими. Я понял, что он пытается сказать «ulım»5, и потянулся, чтобы стереть кровь с его подбородка – но тут папина голова ширкнула по обоям вниз, и он зарылся лицом в диван, странно дергая вывороченными локтями.
Ему же больно, тупо подумал я, застыв, спохватился и попытался приподнять папу за плечи. Папа передернул ими с неожиданной силой и зарылся еще глубже. Он был не тяжелый, это чувствовалось, но в диван впился, врос даже. Глупостями занимаюсь, подумал я, но от растерянности потянул папу еще раз. И он подался. Вернее, не подался, а подскочил на полметра, мотнув ногой, лежавшей до сих пор посторонней жердью, и вскинув голову. Нога ощутимо прилетела мне в бок, но я даже охнуть забыл. Папино лицо застыло перед моим лицом – и оно было не папиным. Оно было маской мертвеца, сухой, сморщенной, желто-коричневой – и за маской, очень глубоко, полыхали глаза, черно-алые, со страшной щелью вдоль тонких век и слипшихся жгутиков ресниц. Щель раздалась, как пасть, и пасть ниже ее раздалась, показывая что-то желто-серое – не зубы, не бывает таких зубов у людей, тем более у папы. Я закричал, подпрыгнул, бросился бежать, хватая Дильку подмышку, выскочил в окно – и все это мысленно. А на самом деле стоял, как травинка во льду, тихий, неподвижный и лишенный всего, что было жизнью и смыслом.
Щель распахнулась и исчезла в пучке морщин – и пучок тоже исчез. Я моргнул, вдохнул так, что больно стало, и только после этого сообразил, что папа зажмурился и снова нырнул в диван лицом, ногтями, пастью и той тварью, что рвалась из него – ко мне. Он ее давил и не пускал. А она лезла наружу, раздирая его на мертвые полотнища, как