– Ну уж Петербург, признаюсь! – говорит довольно округлый дворянин другому, сидящему с ним рядом на скамейке, менее округлому дворянину, который в ответ язвительно кривит рот и пожимает плечами.
– Ведь это, знаете… ведь это просто… Позвольте спросить, как имя и отчество?
– Владимир Ильич.
– Ведь это просто, Владимир Ильич… просто какое-то бесчеловечие! Лед-с, лед! Везде лед! Я к этому не привык, и я поражен! Никто тебя не замечает! Ведь решительно не замечает! Словно тебя нет.
– Меркантильный дух! Здесь важны туго набитые карманы, а не человек! – с прежней язвительностью замечает Владимир Ильич.
Третий дворянин, в мрачном расположении духа сидящий на соседней скамейке, перегибается в сторону разговаривающих и вмешивается в разговор:
– Люди, можно сказать, мельчают, вырождаются в таких центрах, как Петербург. Постоянно поглощенные мелкими заботами, они не имеют досуга углубиться внутрь себя, обозреть свой внутренний мир и сосредоточиться на задаче жизни.
Он говорит это плавно, протяжно, выдержанно, останавливаясь на запятых и точках, и тем благосклонным, но не допускающим возражений тоном, каким часто говорят привыкшие к почтительным слушателям магнаты-помещики. Он не говорит, а, так сказать, «глаголет».
Дворяне, к которым он обратился, по его манере глаголать тотчас же догадываются, что он немалая птица, и несколько торопливым хором бормочут:
– Да. да!. мельчают… вырождаются…
Наступает молчание и длится несколько минут.
Вбегают три иногородние путешественницы. Они одеты по последней петербургской моде, но, с непривычки, все на них топырится. Они беспрестанно обдергиваются. Шляпки у них несколько на сторону, глаза округлились до последней невозможности, дыхание прерывается. Они то мечутся из стороны в сторону, то толкутся на одном месте.
– Ах! – вскрикивает вдруг, точно уколотая иголкою, одна из них. – Где мой палевый платочек? Куда я его заложила? Ах! я его, верно, забыла там, на окне в гостинице! Поль, Поль, Поль! ты не видал его там?
– Кого? Кого? – тревожно спрашивает подбежавший с узлами Поль.
– Варя, ты не видала? Лиза, ты не видала? Ах! надо поглядеть, нет ли где… Ах, боже мой!
И все три путешественницы торопливо отпирают мешки и принимаются судорожно в них ворочаться, пока восклицание «вот он!» не кладет конца этому мучительному занятию.
Поль отходит несколько в сторону и тоже начинает проверять свой дорожный мешок и сумку.
Две другие иногородние путешественницы, давно уходившиеся от волнений и в изнеможении почти лежащие на балюстраде, отделяющей платформу от вагонов, услыхав, что соседи что-то потеряли, тоже принимаются отмыкать мешки, тоже лихорадочно в них роются, затем тревожно ощупывают свои карманы, пересчитывают деньги.
– Люба! пятидесяти не хватает! – с ужасом шепчет одна.
– Что ты! что ты! Пересчитай получше! – отвечает вспыхнувшая тревогой Люба. – Нет ли в кармане? Встряхни платок!
Встряхивают платок и снова пересчитывают деньги.
Скоро восклицание удовольствия показывает, что тревога фальшивая.
Из вокзала на платформу выбегает новый расстроенный отряд иногородних обоего пола, чрезвычайно живо напоминая «толпу взволнованных граждан», которая высыпает из-за кулис на сцену при драматических представлениях. Воспоминание о сценических «взволнованных гражданах» еще делается живее, когда раздаются хоровые восклицания, то резкие, крикливые, то сдержанные, шипящие.
– Опоздали! Опоздали! – хотя жалобно, но с достаточной яростью восклицает коренастая, черноглазая, по всем ухваткам властительная мать семейства, бесцеремонно поддавая в окружающие ее посторонние бока мощными локтями и стремительно порываясь вперед. – Я так и знала! Я так и знала!
– Я нарочно поставил по пушке! – доносится справа чье-то уверение. – Ей-богу, по пушке!
– Ах-ах-ах!
– Не толкайтесь!
– Невежа!
– Господи! наказание какое!
– Да еще час целый до отхода!
– Ах, извините!
– Боже мой!
– Понятно, что все стала забывать, – шипит злостный мужской голос, –