Все парни были канадскими французами, за исключением грека Джи-Джея. Ни одному – то есть Скотти Болдьё, Альберу Лозону, Винни Бержераку и Джеки Дулуозу – ни разу и подумать не приходило в голову, чего ради Джи-Джей протусовался все свое детство с ними, а не с другими греческими мальчишками, корешами по играм и задушевными друзьями отрочества, тут же всего-то и надо было, что пересечь реку и увидеть тыщи греческих пацанов или съездить в Потакетвилль, заглянуть в здоровенный греческий район и завести себе кучу новых друзей. Лозону-то такая мысль могла прийти в голову, почему Джи-Джей так и не прибился к грекам, – Лозону по кличке Елоза, самому понимающему и чуткому из всей банды; но с тех пор, как он про все допетрил, он об этом никому и не заикался – пока. Однако любовь четверых французских парней к этому греку была поразительной, истинно полной, суроволикой, в чем-то наивной и совершенно серьезной. Они держались за него изо всех сил, ерзая от нетерпения узреть новую шутку, что он решит выбрать для своей роли придворного шута. Они проходили под темными сучьями невообразимо огромных прекрасных деревьев черной зимы – под темными руками, перекрученными и жилистыми от самых тротуаров, эти руки сплетались над дорогой – Риверсайд-стрит – в сплошную крышу на несколько кварталов; мимо призрачных старых домов с огромными парадными подъездами и рождественскими огоньками, погребенными где-то в глубине; реликты недвижимости, оставшиеся с тех лет, когда жить на берегу означало и требовало жить роскошно. Теперь же Риверсайд-стрит превратилась в мешанину, текущую от крохотной греческой лавчонки, освещенной бурыми лампочками, на краю песчаного пустыря, и от нее к реке спускались переулки, застроенные коттеджами; она текла от лавочки до бейсбольного песчаного поля, что почти полностью заросло сорняками: теперь с него только прилетали шальные мячи, бившие стекла, по ночам в октябре там жгло костры хулиганье и городское отребье, а к этой категории Джи-Джей и его банда принадлежали и раньше, и теперь.
– Дайте снежок, чуваки, – рявкнул Джи-Джей, вдруг выпав из своего пьяного балагана, покачиваясь; Лозон услужливо подскочил, протягивая ему снежок и выжидательно хихикая.
– Чё ты делаешь, Мыш?
– Щас залеплю этому ссыклу – чё он тут разъездился? – рявкнул тот. – Щас у нас тут повсюду революции засквозят! Пусть обжоры задерут свои жирные ляжки и обосрут все южные курорты – Паль-Майами-Бичи всякие…
И он, злобно замахнувшись что было сил, швырнул снежок в проезжавшее авто, и мягкий снежок взорвался, плюхнувшись прямо на ветровое стекло, и на стекле этом тут же засияла звезда, а хлопка водителю как раз хватило, чтобы обратить внимание на них, скорчившихся от хохота, колотивших себя по коленкам, – он ехал на старом «эссексе» с трескучим мотором, груженный дровами и новогодней елкой сзади, а несколькими еще и спереди, их подпирал спиной мальчуган, его сын, фермеры из Дракута; он лишь обернулся на шутников и злобно зыркнул, а сам поехал мрачно дальше к Мельничному пруду и соснам старых асфальтированных дорог.
– Ха ха ха ты видел, какая рожа у него была? – завопил Винни Бержерак, весь затрясшись от рвения, и прыгая по всей дороге, и хватая Джи-Джея за плечи, таща и толкая его в приступе дикого хохота и истерической радости. Оба чуть не рухнули в сугроб.
Немного в стороне от них спокойно шел Скотти Болдьё, голова поникла от дум, точно он сидел один в комнате и изучал кончик тлеющей сигареты; крутоплечий, низкорослый, с ястребиным лицом, холеный, смугловатый, кареглазый. Он повернулся и вбросил в общее громогласное веселье короткий и задумчивый вежливый смешок. В то же время в его глазах мелькнула искорка недоумения от их проделок бок о бок с его серьезностью, суровое и удивленное узнавание, некое превосходство в их общей беззвучно плывущей душе, и Елоза, видя, как он внутренне смутился в стороне от их веселья, на секунду склонил к плечу голову, усмехнувшись, будто старшая сестра, и потряс его за плечо:
– Эй, Скотти, – видал, как наш Эль Мышо швырнул лимонку прямо в окно этому парню – он так швырял мороженое в экран, когда мы смотрели то кино про лишение закладной в «Короне»? Ч-черт! Ну и маньяк! Прикинь, да?
Скотти лишь отмахнулся и кивнул, прикусив губу, да задумчиво поглубже затянулся «честерфилдом» – примерно тридцатым или сороковым в его новой жизни: семнадцать лет, а неизбежно потонет в работе, медленно, тяжко, расслабленно, – трагическое и прекрасное зрелище, а снег оторочил ему брови и осел на непокрытую, тщательно причесанную голову.
Винни Бержерак был худ как палка и непрерывно вопил от счастья; папу его, должно быть, звали Хохотунчиком; под неистово трепетавшими полами неугомонных воплей со всей бандой его тощее и тщетное тельце крутилось на шарнирах несуществующих бедер и длинных белых и трагических ногах. Лицо его, острое как бритва, симпатичное, будто вырезали пилочкой для ногтей; голубые глаза, белые зубы, сияющие