Его частичное признание не потопило лжеавтора. Фуше пережил позор и стал успешным драматургом и журналистом – не без помощи Гюго. Следует также заметить, что в Фуше было нечто, привлекавшее шутников. Он был очень близорук, никогда ни на кого не злился и отличался крайней доверчивостью. Он вечно спешил на несуществующие балы-маскарады и публиковал любую новость, какую клали ему на стол, даже если она противоречила тому, что он утверждал накануне{357}. Гюго просто лучше других воспользовался особенностями характера своего шурина.
И все же эпизод с «Эми Робсарт» и другие, последующие происшествия оставляют неприятный осадок: сомнения и вопросы без ответов. Очень хочется поддаться искушению и либо прийти к выводу, что Гюго бессовестно эксплуатировал шурина, либо утверждать, что он храбро шел вперед. Невольно напрашивается вывод: в каждый период его жизни им руководит какая-то одна нравственная черта; она сменяется другой, когда меняется эпоха.
Но, если позволить вопросам остаться, подобные происшествия указывают на нечто куда более тревожное, чем личная храбрость или откровенный эгоизм. Речь идет о самообвинении Гюго через предательство и моделирование таких обстоятельств, в которых его самого, вероятнее всего, предадут. В некоторых письмах он прямо намекает, что испытывает удовольствие от «болезни ненависти, клеветы и преследований», которую он как будто навлекал на всех своих сторонников{358}. Сознание своей вины предпочтительнее необъяснимого беспокойства. Пока Виктор возносился к вершинам славы, брат Эжен разлагался в клинике для душевнобольных. Он страдал недержанием, у него появились отеки. Участились кататонические припадки{359}. Чуть раньше у Виктора имелся другой источник смутной вины: развод родителей – особенно тревожный после того, как после примирения с отцом стало труднее сохранять образ идеальной матери.
Хотя Гюго постоянно шлифовал свой нимб, он не скрывал, что сам повинен в нападках, наносящих ущерб его целостности. Эти нападки продолжаются по сей день. Надо признать, что упорная двусмысленность его поступков не слишком обычна. Намеренно или нет, но целью его самовосхваления и манипуляций было сосредоточить на себе критический взгляд биографов. «И потому, – писал он в предисловии к «Кромвелю», – автор снова подставляет себя гневу журналистов», в то время как его пьеса «представляется взорам публики, как калека из Евангелия – один, бедный и обнаженный: solus, pauper, nudus»{360}.
Когда Гюго говорит о своей публике, он, как правило, имеет в виду весь мир, а также Бога – он пишет об этом в предисловии к «Кромвелю». Следовательно, чем более дурную славу он приобретет, тем легче ему будет спорить со своей совестью и привлекать ее на свою сторону.
Генерал