Ламартин предсказывал, что «Французская муза» какое-то время продержится «за счет глупости ее противников». С высоты сегодняшних дней кажется, что в том и заключалась ее главная цель: вызвать на себя огонь враждебной критики и тем самым помочь романтикам осознать собственную позицию. Слово «романтизм» уже в то время стало эпистемологическим «дырявым ведром», которое можно было определять как угодно. Самые точные определения были одновременно и самыми неясными. Для Гюго романтиком считался писатель, который отказывался подражать: «любой, кто подражает поэту-романтику, непременно превращается в поэта-классика», или, как он писал тридцать лет спустя, «лев, подражающий льву, – обезьяна»{299}. Кроме того, романтик – творец, который, довольно буквально, сам не ведает, что творит: «Как личность, человек иногда не ведает, что он творит как поэт». Гюго пророчески заметил, что критики не поймут его: раз лишь чувствительность отдельного человека способна судить о произведении искусства, профессиональные критики скоро останутся без работы.
Замешательство критиков, возможно, и было «глупостью», но отражало более динамическое восприятие, чем догматические манифесты романтиков. Примечательно, что самые полезные критические статьи периода романтизма одновременно и самые ругательные: критики, как и поэты, не обязательно понимают истинный смысл своего труда. Отныне нападки на творчество Гюго станут непременной составляющей его искусства. Они сродни последнему злому заклинанию, превращающему его слова в экран, на котором он видел собственную проекцию. Неплохой повод для того, чтобы стремиться к вершинам славы! После выхода каждой новой книги на него набрасывались профессиональные критики… В таких условиях его наивности приходилось бороться за выживание.
Первый удар по литературным иллюзиям Гюго был нанесен из влиятельных кругов. Директор Французской академии Луи-Симон Оже забил тревогу 24 апреля 1824 года. Сорок «бессмертных» дошли до слова «романтический» в своем словаре и пытались придумать подходящее уничижительное определение{300}. Объяснить, что это значит, взялся сам Оже. На том берегу Рейна зловещая конфедерация вандалов систематически подражала варварским гениям, Шекспиру и Лопе де Вега, роясь в «хаосе старинных хроник или в спутанной массе старых легенд». Первые семена новой «секты» посеяли культурные исследователи, вроде мадам де Сталь; теперь «романтики» угрожали расколоться на бесчисленные «маленькие вторичные ереси», создавая таким образом неуправляемую чуму грамматических ошибок, непонятных фраз и «лихорадочного возбуждения». Франция, известная своей ясностью и точностью (по крайней мере, во Франции), скоро будет плавать «в туманной атмосфере Великобритании или Германии»{301}.
Подобно многим реакционерам в области культуры, Оже получал удовольствие от собственного невежества и отказывался поверить, что можно изобрести что-нибудь новое, особенно если изобретатель молод.