Но я еще тогда молода была:
– Корней Иванович, я получила ваше письмо и прошу прощения, что я на него не ответила. Оно показалось мне несправедливым и даже жестоким в отношении Надежды Львовны Побединой, которую вы упоминаете.
Ну, на самом деле это была дерзость. Катаев так расхохотался, рассмеялся и говорит:
– Корней Иванович, что ты там детей какой-то печали учишь? Ты лучше бы шалман здесь построил, вот на этом месте, вместо библиотеки шалман бы построил, а то опечалишься здесь.
Они шутили так, они дружили. Чуковский вкратце объяснил, что в этом кружке пишут очень печальные стихи, но и плохие, кстати. Нет, то, что плохие, это я говорю, но что они были печальные, это было как раз хорошо, потому что как бы сопротивлялись эти молодые существа, сопротивлялись всему веселью так называемому или какой-то лжи, которую все ощущали, ощущали и дети. А Надежда Львовна, навряд ли она была писатель большой, но то, что она писала о печали, – это воспитывало. Ну, в общем, на этом наши отношения с Чуковским пресеклись. Кроме того, я не могла простить Корнею Ивановичу, что, первоначально поздравив Пастернака с Нобелевской премией, больше не появился в его доме, когда началась травля.
Урок навсегда
Я шла из Дома пионеров, меня там восхваляли в драматическом кружке, где я изображала Агафью Тихоновну, говорили, что много во мне способностей, мои литературные вздоры восхваляли. Я говорила, что точно буду заниматься литературным трудом. Вот я шла домой по бульвару, от всех этих похвал щеки так и горели, на них снег таял. А когда пришла, там в подъезде, в этом доме, я увидела кровь. Это погибла собака, маленький пудель. Домработница, как раз которую приблизительно я изображала, вывела без поводка. Я совершенно обезумела. И такой урок навсегда получился, что все похвалы – вздор по сравнению с подлинным горем. Мне было пятнадцать лет тогда, по-моему. И что все – вздор, есть только то, что серьезно. Ну, вот, жизнь – смерть. Погибшая собака.
И вот я была в таком состоянии: почти не говорила, не ходила. А там вдруг, в этой квартире коммунальной, провели телефон, по которому, кстати, никто не звонил. Соседи не умели пользоваться, только мама иногда подходила и удивлялась, что меня к телефону, я даже его помню – 55-99-10. И вдруг меня зовут:
– Белла, пойди, тебя это.
– Алло.
И я слышу голос такой глубины, который был, конечно, только в прежние времена. А звонила как раз Мария Шкапская. Я не знала, что есть такая Шкапская, и вдруг мне… И вдруг дивный, низкий голос такой:
– Здравствуйте, милая, я знаю, вас Белла зовут, я знаю – вас постигло горе. Вы предаетесь такому отчаянию – в школу не ходите, ни с кем не разговариваете. Поверьте мне, я много живу, я вытерпела столько горя, следует жить и быть.
Я потом только ее стихи нашла, я не знала. Ну вот, и она мне говорит, утешает от горя и говорит:
– Я вам, может быть, ближе покажусь, я слышала – вы что-то пишете, знаете, я тоже.
И таким изумительным, старинным, прекрасным голосом говорит:
– Но