Возмущенный Тобольцев три дня делал вид, что не замечает измученного лица Лизы, её глаз, окаймленных черными кругами. Наконец он тихонько прокрался вечерком на её половину. Николая, как и всегда, не было дома.
Лиза ахнула и стала бледна, как кружева её капота. Тобольцев стал говорить с нею, как с ребенком звал её в гости; уверял, что это будет ещё интереснее – встречаться в другой обстановке. В сущности, и здесь она его почти не видит с тех пор, как он связался с этим кружком любителей. Что же изменится?.. И, как всегда было в его отношениях с женщинами, на Лизу действовало не столько то, что он говорил, сколько его манера говорить, самый звук голоса, вкрадчивый и нежный. Она стала целовать его лицо, жадно, порывисто, с каким-то больным отчаянием. И он невольно подумал, что Лиза способна забыв на один миг своего грозного Бога, кинуться ему сама на шею. Даже – кто скажет! – презреть спасение своей души, лишь бы удержать его при себе, когда тень будущей соперницы упадет на её дорогу «Несчастная! – думал он. – Она родилась от алкоголиков, и эта ревность – неизбежное и роковое наследие – перейдет у неё в манию, которая разрушит её душу и её жизнь… Она обречена с колыбели. Спасения нет!»
Чтоб развлечь Лизу, Тобольцев брал её с собою приглядывать мебель, обои, обстановку. Сам он так объяснял ей и матери желание иметь свой угол:
– Вы на меня, маменька, не сердитесь, но здесь я себя в чужом гнезде чувствую… Моего здесь ничего нет, хотя я здесь и родился… потому что своим можно назвать только то, что отражает мои вкусы, что отвечает моим потребностям и привычкам… А здесь, особенно после заграницы, все… как бы это сказать?., нарушает мое настроение. Начать с кровати… Чего вы улыбаетесь, маменька? Вы думаете, что кровать – это пустяк в нашем повседневном обиходе? Помилуйте, да мы в ней половину жизни проводим! Это первое условие комфорта…
– Да Бог с тобой! Переезжай… Нешто я держу тебя?
– Ах, нет! Мне этого мало, маменька… Мне надо, чтоб вы поняли меня… Я привык к пружинному легкому матрацу, ненавижу пуховики, сплю зимой даже под легким одеялом. У вас я каждый день утопаю в пуховых перинах и борюсь с подушками, как с врагами… Мягко, душно, лезет на тебя и сзади, и с боков, и на лоб напирает, и на ухо наваливается… А стоит мне выпить, мне кажется, что это мне подушку на лицо набросили и душат… И я ору во все горло.
– О Господи! Чего только не придумает…
– Ну, и во всем остальном тоже. Я люблю кушетки, которые словно усвоили линии моего тела… Чтоб упасть на неё и грезить, не думая о том, что локоть некуда девать или что под головой у тебя колодка… Вот как на этом диване, например…
– Ему лет сто, – напомнила мать. – Это тоже ценить надо.
Тобольцев комично раскланялся перед громоздким диваном красного дерева.
– Ценю, маменька, ценю! Но ведь любой мраморной плите в соборе Святого Марка, в Венеции, тысячу лет миновало…