– Ординарцы полковника Шталова! – бойко отвечает знакомый голос, голос рыжего солдата с красными бровями, того, что рыл могилу молодому сержанту на берегу Прута.
– Откелева?
– Из благополучного места.
– Каково таково?
– Та из благополучного ж, чертовы москали! – раздается сердитый оклик из телеги, и тоже знакомый голос: это голос того мешковатого хохла, что там же, вместе с рыжим солдатом, у Прута, рыл могилу молодому сержанту.
– Не пущай! Гони и этих в карантей! В загон их.
– А, бисова Москва! – ворчит хохол.
А Маланья заливается, лает на страшных людей, лавой обступивших телеги…
Прибывают новые толпы, словно из земли вырастают. Зарево огней зловеще отражается на их длинных баграх, на верхах нахлобученных на глаза шапок. Толпы густеют и надвигаются, виднеются уже страшные, озверелые лица ожесточенных страхом и несчастиями людей.
– Стой, робя! Не подходь близко!
– Не подходи! Она на два-сорока сажон берет…
– У-у-у! Бей их! Что глядеть!
– Бей, братцы! Язвенные…
– Из язвенных мест, из мору самово. Бей их!
– В огонь их! Баграми бери!
– Не подпущай их, братцы, не подпущай!
– Баграми тащи!
– Не трошь!
– Чаво, «не трошь»! Куда лезешь?
– Не трошь, говорят тебе, багром! Она по багру дойдет…
– Знамо, дойдет… Она хуже птицы, летает она…
– Она одново огня боится… Мышь словно летуча, нетопырь…
– Не подходи, православные! Бога вы не боитесь! – раздается новый голос. – Она летает… она в Киев из туречины на сорочьем хвосте прилетела.
Толпа замирает на месте от этих слов… Она летает, что ж еще может быть ужаснее!.. Замерли и проезжающие… Безжалостная, беспощадная, «наглая» смерть глядела им прямо в очи… Храбрый по долгу службы, аккуратный по воспитанию, немножко педантический по темпераменту, немножко вороватый по крови, немец фон Шталь мысленно прощается с своею доброю супругою Амалиею, с своим сыном Карлушею, который весь в папашу, с своей дочкою Вильгельминушкою, которая вся в мамашу, и с своим генеральским чином, к которому он уже представлен его сиятельством, графом Петром Александровичем Румянцевым-Задунайским… Сидящий против него в повозке молодой сержант Рожнов Игнаша тоже мысленно прощается с своею молодостью, с белобрысенькою, курносенькою, прехорошенькою Настею, которую он надеялся сегодня же обнять в Москве после долгой разлуки, обнять там в «сенцах», где когда-то в первый раз они… Эх!..
Все замерло, застыло в недоумении, в страхе, в нерешительности… Но недолга эта нерешительность в обезумевшей толпе: ожидание беды, острый страх опьяняет как вино, страх за свои дома, за своих жен и детей, за свою жизнь… Тут один неосторожный крик доводит толпу до умоисступления, осатаняет… И этот крик, этот вопль раздается…
– Дядя Сырой, стреляй в их!
– Пали из поганого ружья! Она боится пороху, огня… Лущи их.
– О, мейн Готт. Дас ист шреклихер альс бай Кагуль[3] – шепчет растерявшийся