– Какие? – спросил Мирович.
– А вот постой, стемнело – растопим камин… Леночка, – обратился Ломоносов к дочери, сидевшей тут, – глянь-ка, открыта ль труба? По словам одних, караульный солдат, а по уверению других, из жалости к мальчику, жена Миллера сообщила Иоанну о его происхождении.
– Что вы? – изумился Мирович.
– Отец принца, Антон Ульрих, до той поры, надо тебе сказать, жил в нескольких стах шагах от тюрьмы Иванушки и даже не подозревал, в каком небрежении, за зеленеющими против его окон вербами огорода, томился и чахнул его сын… Тут он умолил, сказывают, жену Миллера, и та, перед выездом в Казань, тайно с мужем выучила принца молитвам и грамоте… После того Иоанн прожил в Холмогорах еще пять лет… Чаша бедств еще не была переполнена… На семнадцатом году злополучного принца перевезли в Шлиссельбургскую крепость…
– Но по какой же причине перевезли принца в Шлиссельбург? – спросил Мирович. – Сколько теперь и в корпусе я ни допытывался о том, никто не объяснил.
Михайло Васильевич затуманенным взором взглянул на него.
– Тот же лукавый и гордый Берлин, тот же бессердечный себялюбец Фридрих, загнавший несчастных в ледяную могильную глушь, был тому причиной, а если хочешь, то и я сам! – сдавленным, глухим голосом добавил Ломоносов, подняв и опять бессильно опустив руки. – Да, государь мой, я в том виноват – на мне грех…
– Что вы, Михайло Васильич, может ли это быть?
– Не удивляйтесь! Именно так: слушай теперь уж до конца… Дивны дела твои, Господи… дивен перст божий…
Несколько мгновений Ломоносов, понурясь, молча глядел в разгоравшийся камин.
– Года за три до того, или нет, постой, не так! – начал он. – Приходит раз ко мне в лабораторию пребольшущий этакой, густобородый, рус волосом и ражий из себя купчина… Зовется тобольским посадским, Иваном Зубаревым. Просит образцы сибирских руд испробовать в академической лаборатории. Подал я о них апробацию. Думал ли, что стрясется такое горе! После, представь, образцы оказались не из Сибири. А между тем он выспрашивает о Холмогорах. «Вы, говорит, оттоль родиной: