Его мысли ещё порывались с разбегу туда, где таились причины того парадокса души, в результате которого от идеала, сбереженного Стариком, отчего-то приходилось ещё тяжелей, но он взял неторопливо гаванну из открытого резного деревянного ящика, уже наполовину пустого, аккуратно прикрыл его легкую крышку, долго разглядывал волокнистое тело сигары и долго разминал её ловкими пальцами, прежде чем раскурить.
Должно анализировать всё, чтобы всё понимать, это природное свойство ума, прочее его не касалось. Пусть Старик тешит свое самолюбие копеечной верой… сам-то вот… тоже придумал… надежду, а пора бы… пора…
Тут кстати припомнился Гоголь, и он не решился ему подражать.
… пора бы выбросить на помойку все эти листки и клочки…
И с иронией припомнил Адуева-дядю:
– … Или Федору отдать на оклейку…
Он, разумеется, знал, что не выбросит и не отдаст, в его листках и клочках таилось что-то такое, без чего он не мог уже обойтись, однако ирония прекрасно освежала рассудок, и у него несколько отлегло на душе. Не осталось никаких осуждений. Разгадывать сей нравственный парадокс показалось занятием пустым и наивным. Бог с ним, пусть-ка сам поколдует над ним, когда охота придет.
Но работа анализа уже началась, остановить её было нельзя. Иван Александрович, умело и тонко играя с собой, вдруг полюбопытствовал знать, что в эту минуту у Старика на уме.
Это было обычное, чуть ли не единственное его развлечение, и он находил, что в таком развлечении не заключалось большого греха.
Покуривая, он внимательно разглядывал из-под полуприкрытых ресниц, припоминая прежние вечера. Почти всегда приключалось одно: в знак верности своему идеалу Старик принимался судить и рядить о политике, то есть лениво поигрывал кое-какими случайно всплывшими фактами, как дети играют игрушкой. Это бывало даже красиво, иногда вдохновенно и не обязывало решительно ни к чему, приятная демонстрация своих возвышенных чувств.
Ради этой забавы Старик ежедневно прочитывал с десяток газет, иноземных и русских, с жадностью ловил закулисные слухи, при случае выспрашивал тех, кто стоял поближе к властям, и высказывал свое всестороннее мнение о грядущих событиях, точно как раз от него и зависла судьба народов и стран.
Наполеон произнес, Пальмерстон выступил, Иосиф принял, Вильгельм согласился – открывались глаза, разгоралось лицо, вытягивались губы вперед, и самые фантастические догадки сыпались часами подряд, предположения сменялись предположениями, высказывались опасения, обсуждались надежды. На другой день Иосиф сказал, Наполеон не согласился, Вильгельм не принял, Пальмерстон сказал ещё одну речь – вновь гипотезы, губы, глаза,