В период между февралем и октябрем 1917 г. большинство украинского парламента – Центральной рады Украины и правительства в лице Генерального секретариата не ставило перед собой задачу немедленного выхода из бывшей Российской империи (как, например, новые власти в Польше), но стремились добиться широкой автономии в составе создаваемого демократического государства[40]. И это несмотря на то, что политические деятели в Киеве и за границей прекрасно отдавали себе отчет в природе неослабных притязаний России на политическое верховенство во взаимоотношениях с Украиной и в том, что эти притязания вряд ли ослабнут – даже с учетом таких кардинальных изменений в государственном устройстве, которые произошли в феврале 1917 г. Природа этих притязаний заключалась в феодальной привычке России к расходованию богатейших сырьевых и человеческих ресурсов Украины. Владимир Винниченко, занимавший пост главы Генерального секретариата УНР в 1917 г., отмечал в своих воспоминаниях: «Речь о том, что все русское государство, все его классы и группы относились без особого уважения к украинскому возрождению. И до войны, и до революции, как и в момент самой революции, украинство располагало слишком незначительным количеством защитников среди русской демократии. / Причин тому много. Основной причиной, как и во всех явлениях человеческой жизни, была причина экономического, материального характера. То, что сподвигло московских самодержцев на брутальное расторжение переяславского трактата и на систематическое обнищание украинской нации, то же самое спровоцировало русскую демократию к защите украинства от царизма. А именно: богатства украинской земли. Украина, эта “житница России”, со своими 30–35 миллионами населения, чрезвычайно симпатично окаймляла необозримые просторы империи. С Украиной русский народ имел более импозантный вид, чем без нее»[41].
Речь о том, что все русское государство, все его классы и группы относились без особого уважения к украинскому возрождению.
С политической же точки зрения признание реальной автономии Украины неминуемо вело к признанию ее национальной самобытности. «А это означало, – как справедливо отмечал Винниченко, – сразу уменьшить “единый великий русский народ” на 30–35 миллионов. С другой стороны, это означало перестать быть единым, бесконтрольным