Инне казалось, что кипяток хлещет из всех дыр и отверстий не только в ней, но и во всем помещении, во всей Вселенной, и теперь вокруг нее сплошное бурлящее месиво из крови, плоти, мочи и кала, ибо все, что могло литься, полилось из нее одновременно. Еще и еще раз. Инна с тихим завыванием словно золотым ключиком проворачивала в себе непереносимо горячий черпачок и тут же вытаскивала его наружу, таща за собой все непотребное содержание своей матки, изнасилованной, изуродованной теперь уже собственной рукой. Теперь уже сухой огонь полыхал внутри нее. Треск огня, шипение, шкворчание, искры, всполохи… – нет, уже не больно. Совсем не больно. Совсем ничего… Вот только вытащить этот гребаный черпак из… из этой самой гребаной… чего им надо от меня, чего они все хотят… рожать нельзя… Нельзя… Ребенок не нужен… Первый был не нужен… и второй… пока… не нужен…
Уже в беспамятстве Инна свалилась на бочок рядом с тазиком, инстинктивно свернулась клубочком, уткнулась подбородком в колени и тихо-тихо, почти шепотом, почти про себя начала напевать: «А маленькая мама качает малыша…». Это было так давно. Господи, она была такая глупая… А теперь она такая самостоятельная. Она уже совсем взрослая… Ей уже почти двадцать. И она сама избавила себя и своего несуществующего ребенка от невозможной тяжести бытия. В первый раз ей это и в голову не пришло. В тот первый раз она верила, что ребенок имеет право на жизнь в этой жизни, а потому дала ему возможность появиться на свет…
***
Ей было четырнадцать лет. А ему – около пятидесяти. Он приезжал к маме, и мама сияла от счастья. Порхала по дому, доставая из стенки новую посуду и хрустальные фужеры, и выглядела при этом на все