– Разумеется, вытянут.
– А не знаешь ли ты, какого они века?
– Восемнадцатого, говорила бабушка.
– И будто бы знаменитейшего итальянского мастера?
– Флорентийца.
– Я так соображаю, что, если их приволочь на Сухаревку, пудов пять пшеничной муки отвалят.
– Отвалят.
– Так вот пусть уж до воскресенья постоят, а там и потащим.
– Потащим.
За стеной в этот момент что-то плюхалось, жалобно стонало и шаркало в безнадежности туфлями.
А в понедельник заново заводили мы разговор о “канделябрах”, сокращая ничтожный остаток бренной бабушкиной жизни» (курсив мой. – П. Р.).
Четырехлетний барчук Мариенгоф добился изгнания своей няньки плачем. После окончания гимназии в Пензе он с другом примчался в Москву «на ловлю счастья и чинов» под крылышком всемогущих родственников, их знакомых и малознакомых, пришедших к власти в результате большевистского переворота. И теперь действует, по его же собственному выражению, коварнее инквизитора. И против кого? Против семьи обыкновенного инженера, у которого и богатства – только протертый плюшевый диван, старинные бронзовые канделябры, да галерея портретов собственных предков. Эта семья добровольно «уплотнилась», чтобы предоставить комнату для юных хозяев положения, хлынувших в столицу «на ловлю счастья и чинов» из малых городов и местечек.
Кстати, перед Есениным, уже известным к тому времени поэтом, никто не уплотнялся. До самой его смерти. А уплотнились перед барчуком Мариенгофом, или, как тогда называли, деклассированным элементом. И семья инженера дрожит перед ним, что вызывало в нем восторг даже через сорок лет.
Есенин в детском возрасте ни нянек, ни кухарок, ни другой какой прислуги не выгонял. Наоборот, он сам оказался в положении изгнанного. Его семья на долгие годы распалась. Отец жил в Москве, работая мясником, а затем приказчиком в мясной лавке. Мать осталась в одном доме со свекровью, братом мужа и свояченицей.
Не угодив свекрови, уехала в Рязань, настойчиво добиваясь развода с мужем. Будущий поэт, по его же свидетельству, с двухлетнего возраста был отдан на воспитание к деду по материнской линии, который одного из своих сыновей за нежелание кланяться ему в ноги сбросил с чердака и тем самым сделал его навсегда инвалидом.
«Дядья мои, – писал поэт в автобиографии, – были ребята озорные и отчаянные. Трех с половиной лет они посадили меня на лошадь без седла и сразу пустили в галоп. Я помню, что очумел и очень крепко держался за холку.
Потом меня учили плавать. Один дядя (дядя Саша) брал меня в лодку, отъезжал от берега, снимал с меня белье и, как щенка, бросал в воду. Я неумело и испуганно плескал руками и, пока не захлебывался, он все кричал: “Эх, стерва! Ну куда ты годишься?” “Стерва” у него было слово ласкательное. После, лет восьми, другому дяде я часто заменял охотничью собаку, плавая по озерам за подстреленными утками. Очень хорошо я был выучен лазить по