Стоит ли говорить, что отец отказался ехать в больницу, пока Зази не вернулся в свой загон? К тому времени полотенце, которое он использовал как самодельный бинт, пропиталось кровью, и обезумевший директор школы, который повез нас назад в парк, настоял на том, чтобы отец поехал в травмопункт. Там – здесь! – ему пришлось наложить пятнадцать швов. Но не успели мы вернуться, как отец отправился в загон, где жили Нодах, Кина и Кита – три волка, которых мы взяли щенками и выкормили, стая, где мой отец играл роль волка-диффузора.
Я стояла у цепного забора, наблюдая, как Нодах кувыркается с моим отцом. Он тут же содрал зубами бинт. Потом Кина начала вылизывать рану. Я знала, что она сорвет швы, и была совершенно уверена, что именно на это отец и надеется. Он рассказывал мне о том времени, когда жил в дикой природе, как иногда во время охоты получал раны, потому что его кожа не имела той защитной шерсти, которой покрыты его братья и сестры волки. Когда это таки случалось, волки вылизывали рану, пока она вновь не открывалась. Отец уверовал в то, что какой-то компонент в их слюне лечебный. Несмотря на то что спал он в грязи, об антибиотиках даже мечтать не приходилось, за два года, проведенных в лесу, раны ни разу не воспалились, а наоборот – заживали в два раза быстрее. Когда Кина лизнула рану глубже, отец несколько раз поморщился, но порез наконец перестал кровоточить, и отец вышел из загона. Мы стали взбираться на холм, к своему трейлеру. «До чертиков ненавижу больницы», – объяснил он в свое оправдание.
Сейчас Трина везла меня в инвалидном кресле по коридору – мама следовала за нами по пятам – мимо больных в гипсе или медленно передвигающихся на костылях либо в ходунках. Я лежу в ортопедическом отделении, но отец где-то в другом месте. Нам приходится спуститься на лифте на третий этаж.
Мы въезжаем в двери, на которых написано: «Реанимационное отделение».
В отделении больные не ходят – одни доктора.
Трина перестает толкать кресло и опускается рядом со мной на корточки.
– Как чувствуешь, готова?
Я киваю.
Трина спиной вкатывает меня в папину палату, а потом разворачивает лицом к кровати.
Папа похож на изваяние. На одну их тех мраморных статуй, которые находятся в музее в зале древней Греции – сильную, крепкую и с абсолютно безучастным лицом. Я одним пальцем касаюсь его руки. Он не шевелится. Только по одному признаку я понимаю, что отец жив, – аппараты, к которым он подключен, издают тихое, монотонное жужжание.
Это я виновата.
Я кусаю губу, потому что понимаю, что сейчас расплачусь, а я не хочу, чтобы Трина с мамой видели мои слезы.
– С ним все будет в порядке? – шепчу я.
Мама кладет руку мне на плечо.
– Врачи не знают. – Ее голос ломается.
По