Было ясно: мы заблудились, и все надо начинать заново, сначала. Ведь ни за что не определишь, чем вся эта льющаяся по улицам патока может обернуться, закончиться…
Но только – что для такого начала могло б и тебе, и всем нам сгодиться? Твой давнишний студенческий романчик? Или «романчик», только сейчас в голове созревающий?
Что-то низкожанровое, бульварное и в то же время жизненно-подлинное чуялось в произнесенном слове. Оно словно протягивало толстую воловью жилу между прошлым и настоящим. И жила эта, эта струна, нервно дребезжала и грозила порваться. Ведь ты не знал, что будет в этом романчике и чем такая затея может кончиться! И это незнание конца наполняло сладким ужасом…
Потому что дано человеку знать лишь начала. А концов он никогда не знает. Ибо все концы бережно сочтены и их трудно предвидеть, а удерживаются они в одной, только в одной руке! И нам, этой руки не видящим, остается плутать, и спотыкаться, и шлепаться задницей в канавы и лужи.
Но для того и жизнь, чтобы, двадцать-тридцать лет поплутав, встретить наконец что-то новое – невиданное, неслыханное!
Встретить то, что бесподобней самой жизни.
Глава первая
«Последняя роза лета»
Утром в понедельник я не поехал в институт. Да и странно было бы в дыру эту ехать. Сидеть в оркестре? Дремать на лекциях? Квартет? Диамат? Истмат?
После воскресного возвышенного пира на Алексеевском кладбище и событий, вслед за пиром последовавших, это было бы просто смешно.
Началось воскресенье спокойно, даже элегически, в духе «Меланхолической серенады» Чайковского. Правда потом все поскакало, поехало! Сперва все еще в меланхолическом духе (Элеонор Ригби, которая где-то там жила и пела, и все такое прочее, но вдруг – умерла), а потом уже то ли в духе «Камаринской», то ли шут его знает в каком.
Так вот: утром в воскресенье, оставшись в общежитской комнате в одиночестве, я задернул на окне штору и медленно приоткрыл дверцу тумбочки. Из тумбочки вывалился добрый кус желтоватого некрашеного дерева.
Тут надобно заметить: в те далекие семидесятые годы я играл на скрипке и учился в знаменитом институте имени Мусиных. Однако заниматься на божественном инструменте мне тогда уже хотелось не слишком. Как бы в отместку за такое «нехотенье» вокруг скрипки стали взвихряться странноватые образы, возникать непонятные желания. Стали копиться силы притяжения и отталкиванья.
То хотелось сквозь прорези скрипки, называемые эфами, как-то по-особому глянуть на утреннюю луну, а заодно и на едва проснувшийся мир. То мечталось самому такую же скрипку быстро и ладненько смастерить. Допекали и слабо уловимые, оседавшие на пол дымком канифоли сравнения. К примеру, казалось: приемы скрипичной техники – это вовсе не приемы, а какие-то философские категории, познав которые, можно